Порою он приходил к матери. Не за деньгами. Он знал, что за деньгами надо идти ко мне.
К матери моей, а прежде и к тете Нюре приходил “погутарить”. Порой подвыпивший, а иной раз и трезвый.
— Гутарим… — сообщал он, увидев меня.
Они были схожи: старая, девяностолетняя мать моя и Вовка — вдвое моложе.
Сидят два седых воробушка. Вовка смолит цигарку, ладошкой вонючий дым отгоняет, чтобы не тревожить старую женщину, которая сухеньким перстом ему не грозит, но внушает:
— Володя, надо устроиться на работу. Постараться. Тогда и жена вернется. И будете жить. Ты ведь раньше работал, и хорошо жили, дочку воспитали, внучка у тебя. Потому что работал…
— Еще как пахал… — соглашается Вовка. — Я раньше тыщу заколачивал. Они меня в сип целовали. Все. А ныне я — дурак и пьяница. Но я уже устраиваюсь. Меня же знают люди, зовут…
— Конечно, — шелестит сухими губами мать моя. — Ты — хороший специалист, с Николаем нашим работал. Вы дома строили…
— В Калаче, в Комсомольском, в Береславке… — вспоминает Вовка. — Даже в другие районы ездили. В Котельниково, в Жутово… Наше стройуправление на всю область гремело…
Сидят, беседуют. Матери моей девяносто лет: легкие косточки под платьем, седой пух на голове, но ликом чиста и светла, по-стариковски приглядна. Вовке еще до пенсии далеко, но вид… Лицом морщинистый, словно запеченный; давно немытый, одежка засаленная, затерханная. Меня увидел и устремил доверчиво светлые глазки, в которых вечный вопрос:
— Петрович, може?..
— Только хлеб, — отвечаю ему со вздохом. — Мы же договорились.
Договорились натвердо. Люди, конечно, нашенские: Вовка и ближний сосед его Генка, по- уличному — Миней. Прежде я без долгих разговоров давал им взаймы, выручал на похмелье. “Петрович, в пятницу — как штык… Петрович, послезавтра — получка, отдам. Ты меня знаешь… Как штык!”
Знаю. Всю жизнь рядом живем. Вовкин отец, теперь уж давно покойник, занимал “трояк до получки” у тети Нюры. Всегда отдавал, “как штык”. Потом выросли сыновья его — Володя да Сашка. Стали работать. Порой, когда подпирало, приходили деньжонок занять: порою — “в дело”, а порой — на похмелье.
Володя Грибанов женился, дочку родил, работал электросварщиком. Сосед его и ровесник Генка Миней трудился крановщиком в речном порту. Миней — мужик рослый, на лицо красивый. На улицу порой выходил до пояса голый. Было на что поглядеть: широкие крепкие плечи, мускулатура. И одевался неплохо: наглаженный светлый костюм, яркие рубашки, легкий плащ да шляпа. На работу идет, с работы, на усадьбе хозяйствует, в огороде. Гараж кирпичный сложил для мотоцикла, летнюю душевую, тоже из кирпича. И не слыхать его, спокойный мужик. Не то что Вовка Грибанов, тот — голосистый. Росточка невеликого, узкоплечий, вихрастый, задиристый, словно молодой петушок. Чуть что, кукарекает: “В бога мать!” Но работал сварщиком и хорошо зарабатывал. С аванса да с получки выпивал, наутро прибегал ко мне: “Послезавтра как штык. Отдам. Калым есть”. Так и жил помаленьку. Дочка выросла, появился зять да внучка. Рядом — Генка Миней, сосед и дружок закадычный. Всякий день видятся. Порой выпьют.
Так и жили. Так бы и прожили помаленьку недолгую человечью жизнь по примеру отцов. Но пришли в поселок иные времена: “скворечники”-магазины со “Сникерсами”, пепси да дешевым пойлом, которое и водкой не назовешь. Помню, Вовка Грибанов мне взахлеб объяснял: “У Машки, на Игнатьевой, — по пятнадцать рублей, у Кривого — шестнадцать, у Геры в киоске — двадцать, на дому — восемнадцать, у Верки — двадцать, но у нее — хорошая и с пробкой. Везде — круглые сутки, но ночью дороже берут, гады”. И все это — рядом, далеко не надо ходить. Одно слово — свобода.
А еще — в поселке не стало работы. Вовкино строительное управление закрылось. У Минея, в порту, — та же песня. Нет работы. Лишь две баржи стоят: черный металл да “люминь” с медью принимают для заграницы. Рабочих уволили.
Еще жива была тетка Фая, мать Генки. Она к моим приходила, жаловалась:
— Ходит-ходит, ищет-ищет, нигде нет работы. Дружков повстречает, напьется с горя.
Потом она умерла. Без матери Генка долго не выдержал. Помаленьку стал продавать за гроши холодильник, телевизор, стиральную машину, оправдываясь: “А чего в нем держать, в холодильнике? И в телевизоре нечего глядеть!” И вот уже нет ни наглаженных светлых брюк, рубашек и тем более шляпы.
Вместо них — заношенное тряпье да опорки. На лице появились морщины, седина густо пробилась, глаза словно выцвели. День за днем одна песня: “Петрович, ты не выручишь?..”
Володя Грибанов держался дольше. Его знали как хорошего сварщика. Приезжали домой,