Впрочем, прежде всего необходимо разобраться, с каким феноменом мы имеем дело. Литературные группы в послевоенную эпоху имели свою специфику, с которой необходимо считаться. По словам Куллэ, “„Школы” складывались из посещений того или иного ЛИТО, плавно перетекавших в совместные чтения и/или возлияния. Отличием от тусовок современных являлось отсутствие литературной меркантильности и открытость другим тусовкам…”. Это верно, однако здесь содержится принципиальный элемент характеристики литературных групп той эпохи: соединение по внешнему, внеэстетическому признаку . Разумеется, можно долго дискутировать на темы случайности и предначертанности, спонтанности и заданности. Можно заниматься подробнейшим анализом того, как пришли к символизму, акмеизму, футуризму, имажинизму, конструктивизму, обэриутству те или иные авторы, отмечать, как провидение (либо случай — как кому нравится) сводило людей друг с другом, — очевидно одно: во всех основных течениях и группах начала века внутренний, эстетический фактор объединения превалировал (со всеми оговорками вроде стилистической проблематичности места Бенедикта Лившица в “Гилее” или Владимира Нарбута и Михаила Зенкевича в акмеизме).
Для групп середины века, послевоенных — заданный социальным бытием механизм объединения представал главным организующим фактором. Учеба в одном и том же вузе или посещение одного и того же ЛИТО, в общем, — явление, эстетически нерелевантное. Другое дело, что внешняя социальная произвольность накладывалась здесь на внутренние интенции, на личные системы взглядов, приоритетов, позиций, естественно, изменяющихся благодаря воздействию внешней, “произвольно образовавшейся” (около)литературной среды. Это колебание между внешним и внутренним во многом породило ту системную разбросанность, неконтинуальность, дискретность, что характерна для полу- и неофициального литературного движения 50 — 70-х годов.
В этом смысле своего рода чудом может считаться появление из этого аморфного бульона нескольких вполне целостных или по крайней мере устремленных в одном направлении кружков, таких, как лианозовцы или группа Черткова в Москве, “ахматовские сироты” или “филологическая школа” в Ленинграде. Здесь принципиальна не только общность биографии, но и наличие неких стержневых, централизующих фигур. Для одних это были авторы старших поколений — Анна Ахматова, Евгений Кропивницкий, для других — “гуру” из собственного поколения, например Станислав Красовицкий и Леонид Чертков. “Филологическая школа” в этом смысле занимает промежуточное положение: альтернативное название объединению дали имена Михаила Красильникова и Юрия Михайлова, которые были старше своих соратников всего на три-четыре года (что, впрочем, в юности может означать принадлежность к разным поколениям).
Почвенно-футуристические перформансы позднесталинской эпохи Михайлова и Красильникова со товарищи, описанные в эссе Льва Лосева и Владимира Уфлянда (краткий их пересказ испортит эффект, поэтому рекомендую читателям обращаться к первоисточнику), при всей своей аполитичности вступали в противоречие с эстетической догмой и, что особенно важно, поведенческой нормой (младоавангардистам пришлось поплатиться за это, в том числе и лагерями). Сам пафос непохожести не мог не образовать круга, избранные стилистико-поведенческие образцы, связанные в первую очередь с русским футуризмом, предопределяли дальнейшие литературные стратегии: “Это, в общем, удачно сложилось, что тов. Сталин назвал Маяковского „лучшим, талантливейшим…”. Если бы в 1930 году застрелилась Ахматова, и к власти затем пришел бы Бухарин, и А. А. была бы названа „лучшей, талантливейшей поэтессой нашей советской эпохи” <…> — это был бы более трудный путь для выживания культуры: лучше через будетлянство и кубофутуризм добраться до Ахматовой и Мандельштама и всего остального, чем любой другой путь. Русский футуризм заражал приобщавшихся воинственностью, установкой на эпатаж, то есть необходимыми душевными качествами, а русский формализм (как теоретический сектор футуризма) обеспечивал универсальный подход, метод, систему” (Лев Лосев). А то, что формирование этого круга было связано с филфаком ЛГУ, прибавляло особую, академическую специфику поэтике круга Красильникова — Михайлова.
И здесь нельзя не отметить чрезвычайной удачности наименования “филологическая школа”, появившегося с легкой руки Константина К. Кузьминского в первом томе его знаменитой “Антологии у Голубой Лагуны”. Изначально здесь подразумевалась, видимо, именно локализация на литературной карте Ленинграда (подобно столь же бестрепетно произведенной “геологической школе”, включавшей поэтов- горняков и, конечно же, никак не имевшей продолжения в предложенном формате). Но, как многие этикетки такого рода, рожденные за пределами собственно определяемого круга, наименование оказалось передающим саму суть групповой поэтики.
Возникает, однако же, вопрос, связанный с определимостью этой самой групповой поэтики как целостного феномена. Ориентация на футуристические традиции, авангард, языковой эксперимент — вещь для “филологической школы” безусловная, но также характерная и для лианозовцев, и для “чертковцев”, и для Геннадия Айги, и для Владимира Казакова, и для несколько более поздних “хеленуктов”. Можем ли мы найти здесь нечто более глубинно общее? Для ответа на этот вопрос следует кратко охарактеризовать поэтов “филологической школы” — авторов рецензируемого тома.
“Старшие” поэты группы, Красильников и Михайлов, пожалуй, предстают авторами и наиболее “неиндивидуальными”, в наименьшей степени обладающими эксклюзивной поэтикой. Впрочем, надо помнить, что в данном случае мы имеем дело не с полным корпусом текстов, но, увы, с осколками их наследия.
Михаил Красильников (1933 — 1996) может быть назван одним из первых авторов-соцартистов, инвертирующих официозные темы и мотивы, вскрывающих их выморочность не через прямое отрицание, но — сталкивая несовместимые контексты, предлагая своего рода “интонационную критику” советского дискурса: “Так был агностик опозорен, / Который мудрость Канта вызнал. / Мужик глядел на вещи в корень / С позиций материализма”. Однако этот метод Красильников переносит и на внесоциальную лирику, по сути дела, выступая в качестве метафизически ориентированного примитивиста:
Огню присуща резкость фресковая
Со стен потомков инков.
Дрова надорванно потрескивают