Как обычно, в дни внутреннего разброда и хаоса берусь за Герцена. Читал письма и статьи последних лет и «С того берега». Удивительно! Что-то еще туманится, сгущается, скапливается, собирается в мыслях еще без слов, а открываешь Герцена — и оказывается, что почти все нужное и робко напрашивающееся на язык уже сказано им, и превосходно, даже не сказано, а как бы отлито в такие чудесные и богатые словесные формулы, что только диву даешься. Думаешь: как же так, стало быть, все повторяется и все это уже было и при Герцене. Потом понимаешь, что многое именно Герцен говорил про историю, так сказать, «на вырост»: он предугадывал, предвидел, иногда с надеждой, но чаще с тревогой. Он видел будущее (т. е. наше настоящее) в своем настоящем. И многое, чего он опасался, увы, сбылось... И все же чтение это приносит радость. Нельзя не любоваться гордым и смелым умом, не терпящим поблажек и условностей, проницательным и всепонимающим. У Герцена необыкновенно развита историческая интуиция. Он гениально догадывается . Его оценки иногда кажутся преувеличенными по отношению к текущей данности, превосходящими повод, по которому они высказаны, но, примененные к большому отрезку истории, поражают точностью. Какую книгу о нашем времени можно было бы написать под скромным названием «Читая Герцена».
В «Огоньке» публикация о Булгакове, пишущем пьесу о Сталине. Для многих либералистов это почти удар, покушение на разрушение мифа. И сразу гнев направляется на редакцию журнала, т. е. на мотивы, по которым это напечатано. Но какое нам дело до мотивов, если все это правда. Я давно слышал это от мхатовцев, и для меня фигура Булгакова от этого стала еще более драматической, как и написанный им Мольер, который льстил королю и только тем и держался. Но все же слащавый и примерный образ гордого, несгибаемого рыцаря литературного подполья, создаваемый Лакшиным и другими, очень поколеблен. Эти люди во имя разрушения мифов одного рода сами усердно создают новые мифы. Однако, когда я пытался рассказывать все, что я знаю о Булгакове, мне почти не верили (как, например, А. К.) и даже сердились на меня.
Однажды Мейерхольд на репетиции «Наташи»21 в эпизоде «Снежная горка» попросил молодого актера К. пропеть, почти прокричать две строки частушки. Но К. считал, что он не умеет петь, и стеснялся. Эпизод повторяли множество раз, и все К. молчал. А Мейерхольд кричал из зала: «Ну пой же, К.! Не важно как, но пой!» — (К. молчит). «Ну я тебя прошу, пой! Господи, за что мне такое наказание? Соври, но спой! Соври, но спой! Соври, но спой!..» Иногда мне как бы слышится этот голос Всеволода Эмильевича, когда я не решаюсь на что-то, опасаясь, что не выйдет. И я себе говорю: «Соври, но спой! Соври, но спой!..»
В книге скульптора И. Гинцбурга22 «Воспоминания, статьи, письма», изданной в Ленинграде в 1964 году, сделана купюра в воспоминаниях Гинцбурга о Серове о том, как Серов вышел из состава Совета московского Училища зодчества и ваяния оттого, что Совет подчинился предписанию градоначальника исключить способного ученика «лишь потому, что тот — еврей»... В первом издании воспоминаний Гинцбурга (1924 г.) это место имелось. Об этом в книге «В. Серов в воспоминаниях, дневниках современников». М., 1971, стр. 202 — 203. Ленинградские редактора откровенно уподобили себя царскому градоначальнику!
...В это время в литературе появился поэт Луговской. Он вмиг переплюнул Маяковского разворотом плеч, басом да еще вдобавок, сверх комплекта, густейшими бровями. И хотя он все это получил не по литературному, а по генетическому наследству, он и в стихах преувеличенно двигал плечами и хмурил брови, сразу смяв позой некрупное свое дарование. Есть люди, всей душой любящие суррогаты, — он стал их поэтом: Маяковским, разбавленным сладкой рапповской водицей, Киплингом, перепертым на язык родных осин. Мужественный импотент, суровый неврастеник, рыцарь в картонных латах, — в мирное время он ходил в гимнастерке с командирской портупеей и ездил на все маневры, а во время войны лечил разгулявшиеся нервы водкой в Ташкенте. Миша Светлов сказал про него: он памятник, пропивший свой пьедестал. Налитпостовские вожди ставили его в пример Маяковскому, и он умел свое хилое послушание выдать за дисциплину солдата. Накануне разгрома РАППа он поместил в газете огромную декларативную статью «Почему я вступил в РАПП». В середине 37-го года он печатал стихи под красноречивым названием «К стенке подлецов», а в конце пятидесятых скорбел белыми стихами о трагедии 37-го года. Это был высокосортный хамелеон, наделенный способностью плакать по ночам в подушку. Характерно, что, несмотря на внешнюю двухсотпроцентную мужественность, женщины не любили его: они в этом отношении более чутки, чем критики. Но и он нашел своих апологетов, биографов, исследователей...23
Михаил Зощенко после периода остракизма послал в «Новый мир» обработанные им рассказы ленинградских партизан. Его редакция вызвала в Москву. Отдельный номер в гостинице «Москва» получить ему не удалось. Дали место на 12-м этаже, в номере-общежитии на 8 человек. Кроме него 7 обыкновенных командировочных-толкачей. Никому ни до кого нет дела. Возвращаются поздно, прочитывают «Вечерку» и засыпают. Зощенко ждал звонка, но в номере телефона не было. И вот в один вечер дежурная входит и говорит: «Писателя Зощенко к телефону...» Хохот. Чей-то голос: «А его давно посадили...» Зощенко встает и идет к телефону. Сенсация.
— Владимир Самойлович, ну а если вам докажут с точными цифрами в руках, что экономически капитализм больше дает рабочему, чем социализм?