Актуальное одиночество Евгения Гришковца
Евгений Гришковец сегодня не нуждается в представлении. Можно сказать, что он популярен. Хорошо это или плохо — сейчас уже настолько трудно однозначно ответить на этот вопрос, что даже и не хочется его ставить. Просто в современной отечественной культуре так сложилось, что популярное стало синонимом низкокачественного. Но случай Евгения Гришковца, несомненно, уникальный. В своих спектаклях, романах, рассказах он смог совместить элитарность и общедоступность, изысканность и непосредственность.
Каждый раз, когда готовится к выходу книга любимого мной писателя, я ловлю себя на мысли: а не будет ли новое творение уступать предыдущему? Не начнет ли писатель повторяться, использовать заезженные, уже не работающие приемы? И в то же время не изменится ли его стиль настолько, что мне станет чуждо то, что он делает?
В апреле нынешнего года вышла в свет очередная книжка Гришковца “Планка”. Думается, теперь уже можно говорить о том, что она является определенным рубежом в творчестве писателя (недаром же и многозначное название книги). Кроме всего прочего, книга логично завершает концептуальный ряд обратной жанровой эволюции: от дебютного романа “Рубашка” через повесть “Реки” к циклу рассказов “Планка”.
Пожалуй, сегодня любой неискушенный читатель, хоть раз столкнувшийся с творчеством Гришковца, сможет назвать основные черты его стиля. Прежде всего это “заикание”, так свойственное Гришковцу-артисту. Он постоянно нуждается в возвращении и уточнении. Причем уточнения строятся не посредством подбора наиболее точных эпитетов, а при помощи повторов. Гришковцу достаточно повторить какую-либо фразу или ключевое слово без нового уточняющего контекста, чтобы сфокусировать внимание зрителя на значимости нового смысла.
“Я помню, как я обнаружил, что есть другие. Другие люди! <…> Мне открылось, что все люди другие. Не такие же, как я, а другие. <…> Все другие люди — они совершенно другие, а я другой для них. Вот так! Я помню, как это открылось мне, как я был ошеломлен и как в первый раз стал всматриваться в людей, даже хорошо мне знакомых, после этого открытия”.
Обычно навязчивое повторение в литературе ведет к уничтожению смысла. Но слово Гришковца зачастую (не всегда, как мы увидим впоследствии) работает не по законам литературы, а по законам обыденной, современной жизни. Литературный текст традиционно подразумевает определенную подготовленность читателя: изначально выбранная тема не требует постоянного напоминания о себе. Совсем не то у Гришковца: ему важно не только донести то, что он имеет в виду, но и прежде всего то, в чем принципиальное различие между его точкой зрения и точкой зрения укоренившейся и привычной. Он, как шаман, будит заснувший и забытый смысл слова, но делает это средствами современной разговорной речи.
Вполне вероятно, что подобное свойство слова имеет несколько вторичный характер: зритель Гришковца, становясь его читателем, постоянно помнит его артистическую интонацию. Слушая речь Гришковца, поневоле сам начинаешь ловить себя на искушении говорить и думать о предметах именно так, как делает это он. Собственно, литературной заслуги тут нет, налицо скорее опыт, пережитый Высоцким, напечатанные (а не воспроизводимые самим Высоцким) стихи которого неизбежно тянут за собой ассоциацию голоса, музыки и т. п. и якобы не представляют чисто читательского интереса.
Пожалуй, другая немаловажная особенность стиля Евгения Гришковца — абсолютная и бескомпромиссная доверительность. Порою даже создается впечатление, будто он не ставит четких границ между действительностью художественной и реальной. Вряд ли сегодня отыщется хотя бы пять писателей, о которых можно было бы сказать то же самое. Интертекстуальность, столь манящая игра в аллюзии уводит писателей все дальше и дальше от поисков новых методов, возможных только при способности являть, перерабатывать мир бесконечных личных переживаний. Сейчас поясню. Тот, кто смотрел спектакли Евгения Гришковца или читал его книги, конечно, в первую очередь обращал внимание на то, как он точно схватывает неуловимые мелочи повседневности. Кроме того, он невероятно остроумно переосмысливает всем знакомые модели поведения. И еще богатым материалом Гришковцу служит предметная действительность, то есть немногие предметы быта, ландшафтные объекты, которые ярче всего характеризуют настроение описываемого в тексте момента.
В общем-то, на первый взгляд кажется, что Гришковец пользуется довольно традиционным материалом реалистического письма. Письмо действительно реалистическое (пожалуй, даже с налетом натурализма). Но метод, который выработал писатель, отнюдь не традиционный. Я не ошибусь, если скажу, что практически все творчество Евгения Гришковца строится целиком и полностью на внутреннем мире одного конкретно взятого человека (не будем здесь прибегать к школьной формулировке “маленький человек” — у Гришковца человек не маленький, а нормальный, живой, в меру способный задумываться). Если быть точнее, то главной интенцией Гришковца как писателя является стремление к поиску тех условий, в которых человек может наиболее ярко ощутить, почувствовать действительность текущего момента.