ветошь. Лес в предутренней дымке, чуть синеватой, как в паутине. Он смотрит в ее лицо. Спит. Как в паутине. Рот на завязочках. Как кукушонок. Как в паутине. Этим бы ртом — пить и кричать, пить и кричать. И любить. Насмерть. Тонкие губы, без берегов. Нет, не тонкие, а — какие? И эта милая щелочка меж передними верхними. Растущая с детства. Даже зубы расходятся — вслед за губами, улыбкой. А нос — южанин, отважный и строгий. Как брат. А губы — сестры, младшие, безоглядные. А глаза спят сейчас. Светло-серые. Снятся, подрагивают в дымчатой паутинке. Как те просветы между деревьями. И две косички из-за ушей, торчком, девичьи. А тело длинное, едва светает вдали, у ног.
Он поправляет одеяло, нагнувшись над ней, и слышит этот разматывающийся, как веревочная лестница, летящая с неба к его спине, звук. Он выворачивает голову не разгибаясь и видит его: ворон.
Огромный, как черное пугало, как развороченный гроб, как огненный чан со смолой, как все это вместе, кружит в просвете над ним, и хрипит, и трещит, и взмывает в звуке, и молит, и рвется по швам, и чалмою свивается в ад алфавитов, как башня.
Так и смотрел на него, не разгибаясь над нею, спящей, вывернув голову вверх. Пока эта черная пакля искала, куда себя ткнуть меж поляной и небом. И — нет ее, чисто.
Он еще походил с поднятой головой к этому чуть коптящему, как показалось ему, просвету. Сел. Еще раз взглянул. Да, как закопченное стеклышко. Сквозь него на затмение смотрят.
— Что это было? — Она открывает глаза.
— Чалма, — говорит он, прихлебывая чай. — Черная чалма прилетала. Покружила, а под ней никого, видишь? — и обводит рукой поляну. — Мир-никогда.
— Невермор, что ли?
— Да. Он, наверное, жил на каком-нибудь сталелитейном заводе, впитывал звуки, архивировал летопись. А теперь его носит, как Исайю над пепелищем: “Как потускло золото! Как... Как…”
— Не кричи, — она говорит, — Марусю разбудишь. — И, закрывая глаза: — Он и впрямь летал, как заводик потусторонний. Как Содом. — И уже из сна, с этой щелочкой меж зубами: — Как сожженная книга…
— Ты давно здесь стоишь? — оборачивается он к девочке. — Иди ложись. Рано еще. Иди, не бойся.
— Я не боюсь. Там сейчас всё в желтом свете.
— А здесь?
— Здесь — как хочешь.
— Синий кофейник? Пятьдесят шесть?
— Нет, это другое. Не понимаешь, что ли? Семью восемь — синий кофейник. Просто легче запомнить.
— Значит, здесь — как хочешь? А если я захочу в белом?
— Пожалуйста. Главное — захотеть. Но если в белом, тогда все, что ты видишь, будет голым. Ну… не так, чтобы без одежды, а по-другому. До самого дна прозрачным. Мама говорит — истонченным. Так что каждую ниточку воздуха видишь.
— Что, и в этом костре, и в муравье, и в облаке?
— Ну да, разве ты не пробовал?
— Как во сне?
— Во сне тоже. Но там тебя видят или тобой смотрят, а здесь — ты.
— А в компьютере? Все эти виртуальные игры.
— Вот именно. Игры. Это же не реальность, а ее малюсенькая часть, невзрослая. Как заводные игрушки.
— А меня сейчас ты в каком свете видишь?
— Мама говорит — спектре, менять спектр. Сейчас в обычном, как все.