Я стоял у окошечка, паспорт и направление убежавшего на радостях алкаша читались врачом. Губы мои проговорили: “Да, Мерзлушкин — это я!” Уши мои услышали: “Ремонт в седьмом отделении... Будем прибывших распределять по всей больнице. Вы пойдете в тридцатое отделение”.
Это было спасением. Мне так надо было уйти от людей и дел последних месяцев и последних лет. Я шел к тридцатому отделению, уже зная, что там — сплошь наркоманы, и надеясь продержаться хотя бы неделю. Отдохнуть. Одуматься.
Спасение, потому что только в психбольницах настоящие люди, все абстракции их — это “больно” или “голодно”. Потому что права третья жена Матвея, понявшая суть Ильи-Зубодера: Россия — это симуляция страдания, и все истинные интеллигенты когда-нибудь да потянутся в психлечебницы.
О, благословенный самотек! О, разгневанный и ликующий работяга Мерзлушкин и его лицедейство, его перевоплощение, подвигнувшее меня на вдохновенное вранье, пером медсестры отделения перенесенное в историю болезни, на меня заведенную! Я стал наркоманом с пятилетним стажем, употребляющим “колеса”, то есть фармацевтические препараты с дурманящими свойствами; порой, легко соврал, я еще и прикладываюсь к стакану водки с таблеткой седуксена. Чистая кожа на руках и неколотые вены запрещали мне возводить на себя напраслину, я не “ширялся”, я не прибегал ни к мышечным, ни к внутривенным уколам; я не пожаловался медсестре на ломку, то есть на приступы абстиненции, от которых корчится, испытывая неимоверные страдания, человек: мне они еще неведомы. Тем не менее гуманное тридцатое отделение и обо мне позаботилось: вечером медсестра отсыпала мне в ладонь несколько разноцветных таблеток. Человек сорок с явным пристрастием к наркотикам толпилось в коридоре и в палатах отделения; во время ужина кто-то беспощадно обругал врачей, поваров и прочих, швырнул тарелку с супом в угол, а компотом залил работающий телевизор, что вызвало тихое одобрение коллектива, медсестра и дежурный врач не посчитали случившееся чем-то из ряда вон выходящим. Еда, конечно, не та, что в кормушке, но вполне, вполне… В туалетах пахло горящей газетной бумагой, на огне поджаривали нечто в чайных ложках, что казалось мне странным, потому что у всех ведь были шприцы, прятались они в полых ножках кроватей, ампулы же с морфием или чем-то подобным “больные” получали подарками с неба. На утренней прогулке все пациенты отделения разбредались и вглядывались в снег, время от времени запуская туда руку и вытаскивая ампулы, подброшенные собратьями по болезни или недугу, а точнее — по искусству или по вере, ибо наркоманы считали себя как бы посвященными в рыцарский орден, носителями высшего знания — и поэтому презирали алкоголиков. Меня они считали мещанином, лезущим во дворянство; в первый же вечер кто-то из этих дворян предъявил мне горсть выданных ему таблеток и предложил сиреневые свои обменять на мои красненькие, на что я сострадательно пошел. Такие обмены длились двое суток, затем обнаружилось: ничто человеческое наркоманам не чуждо; отыскался стукач, он и доложил о странном пациенте, который явно косит: таблеток не принимает, не “ширяется”, от “граммульки” спирта не отказался. Возмездие последовало незамедлительно, заведующий отделением призвал меня к себе, на столе появилась медицинская карта стационарного больного, то есть история болезни, и правда вылезла наружу, да и алкаш по фамилии Мерзлушкин обыскался дома паспорта, и приемное отделение забило тревогу.
— Сколько тебе лет? — начал установление личности врач, и я, неподвижно сидя на месте, заметался, потому что не мог высчитать время от момента рождения до текущей минуты, и все прошедшие года казались мне извращением не моей жизни, а чужой, и мне стало страшно: так кто же я?
— А фамилия твоя — какая? — нагнетал врач; при молчании, уточнил он, будет вызвана милиция, и уж она выбьет из меня признательные показания.
Сказал. Врачу для проверки потребовалось полтора часа — и участь моя была решена. Третья жена Матвея Кудеярова предвидела время, когда симуляция зубной боли станет модой и неноющего интеллигента за порог приличного дома не пустят. “Диссидент, скрывающийся от органов” — такой распространенный, как ОРЗ, диагноз был поставлен, и диссиденту, то есть мне, разрешили скрываться; паспорт Мерзлушкину возвратили, а я под его фамилией продолжил увлекательное излечение; нашлась светлая комната со столом и пишущей машинкой, я подгонял под стандарт диссертации и сам писал их, для кого — неизвестно, посредником был заведующий отделением; темы не медицинские, в столице бесчинствовали бригады, поставившие на поток изготовление докторских и кандидатских диссертаций ценой от трех тысяч рублей и выше, в зависимости от уровня притязаний, в одной из этих бригад я был вычислителем; кто ляпал теорию, кто наскребал или воровал источники, кем описывались лабораторные эксперименты — мне не сказано, да и не положено знать. Зав отделением точно знал, что никого из наркоманов он не вылечит, поэтому со спокойной и светлой душой мотался по Москве, диссертации на все случаи жизни были у него под рукой. Я же часами просиживал в его кабинете и наслаждался, размышляя над прочитанным. К слову, я разгадал тайну так называемого ацетона подольского разлива, творение безвестного умельца, обладателя чудо-носа: все нюхавшие его фирменный напиток испытывали необычайное наслаждение.
Само собой получилось, что я стал человеком осведомленным: с одного взгляда мог определить степень алкогольного заражения и уяснить скорбный для пьющих вывод: алкоголизм — неизлечим! А дорогой друг Вася Савельев артистически копирует жесты и речи алкаша при похмельном синдроме, организм же его от природы не подвержен заразе, но притворство подрасшатало все-таки его психику. Ничем иным не объяснишь некоторых его мужских пристрастий, влюбился же он, напомню, в спину подпевалки. У зава была своя, привилегированная, клиентура, и однажды мы с ним поехали к бывшим и будущим пациенткам в Театр эстрады, где я смог убедиться: мой друг Вася никакой не выдумщик и притвора, а человек с крепкой психикой.
Ища двух актрисулек, оказались мы за кулисами, а на сцене — инструментальный ансамбль с певцом. Три подпевалки покачивались, помахивая руками и поводя плечами в такт, у всех обнаженные спины, я всмотрелся в одну из них — и поблагодарил друга Васю за науку. Да, спина, которой я любовался, хохотала, издеваясь над пошлятиной текста, напрягалась в мыслях о будущем, а обе лопатки подмигивали мне.
Чутким, очень чутким и наблюдательным человеком был Василий Савельев. Деликатным и нежным. Скрывал ведь от начальства свою страсть к зарубежной спине, которая не могла быть незлокозненной.
Это ему, перефразировав Пушкина, один недруг посвятил — уже позднее — четверостишие: