на мои руки, чтоб поднять ее и подбросить, она самолюбиво ждет, когда я подойду к ней и загляну в бездонные глаза ее с благодарностью, она ведь приносила старикам ею заработанные концертами рублики, много удачнее и выгоднее обходились дочери базарные сольные выступления — продажи смородины, огурцов и помидоров.
Я помог ей привезти овощи и ягоды на тележке к базарному месту; я видел, как взбухает деньгами карман ее фартука; я стискивал зубы, проклиная судьбу, которая стонала и молила: деньги!
Да, нужны деньги. Я ничего не создал и ничего не накопил. А деньги нужны! Большие деньги! Они, несметные, лежали где-то рядом, протяни руку, бери пачку — и опускай в карман, да вот беда: так и тянуло плюнуть в сторону денег, и руку не хотелось обременять лишним движением. И тем не менее: только большие деньги давали свободу! Ни копейки лишней не надо мне, все отдать Дмитрову, книг тоже не надо, сожгу их, оставлю только “Овод”. Но где взять деньги, где экспоненциальный порыв шальной мысли, и уши услышат неумолчный звон ссыпаемых в мою ладонь золотых монет; какой-то вихрь, мнилось, взроет землю под Березином, доберется до тайника с казной Бонапарта, — и рой наполеондоров полетит в Москву, в квартиру на Пресне.
Таких денег не было, таких и не предвиделось. Пока же — объедки с барского стола. В начале марта вновь залетел я в больницу, заманенный посулами Учкасова. Он обещал деньги, совал мне трудовые соглашения, на бумаге все выглядело очень даже прилично: Институт философии АН СССР, исследования по теме “Проблемы возникновения языка и письменности на основе...”, а в основах — термины из судебной психиатрии. Отказался поначалу: уж очень подозрительная тема, не эксперименты ли по теории вечного двигателя, и одно только сочетание Институт философии чего стоит. Мараться не хотелось! Но — деньги, очень приличные деньги сулились, потому и дал согласие, что, конечно, другу Васе не нравилось: попробуй в больнице уследить за мной.
Вновь я таскаюсь по психушкам, и пациенты мои не заклятые враги строя, а безобидные дети, одного из них я вызволил из больницы; диссидент, фамилии приводить не буду, принцип морального сопротивления власти довел до логического конца, перестал говорить вообще, изъяснялся только мимикой и жестами, скажешь “Кремль” — и он руками сооружает башни со звездами, плюясь при этом; завербуй его Вася — и пришлось бы КГБ вышибать смету на сурдопереводчика.
Интересная была работа, очень интересная! Слово отрывалось от мозга, не неся в себе и десятой доли задуманного, и начинало обретать себя, свой смысл, касаясь других слов и понятий, ограниченных местом и временем, озираясь на поставщика и получателя слова. Сущей находкой для нас был казавшийся вполне здоровым пациент, инженер-электрик в миру, на вопрос, а что такое “ампер”, “вольт”, “конденсатор”, отвечавший правильно и вдруг о “сопротивлении” брякнувший: “Резистанс в годы войны”, имея в виду движение Сопротивления на территории оккупированной Франции.
Три месяца выбивали мы, по-милицейски выражаясь, из больных показания и к кое-каким удивительным выводам пришли, договорившись не оглашать их некоторое время, а я в очередной раз убедился в собственной ценности, поскольку заменял собою кучу ассистентов и мэнээсов. Работа с кувылками укрепила мой разум, тело, душу и чувство языка. Попадались среди детей уникальные особи, они не знали слова “дождь”: “мокрое с неба”, “вода, каплями бьющая по карнизу”, “струя из душевого рожка” — для поэзии родились они! Горько видеть маленьких человеков этих, потому что они не страдали, они не знали боли собственных недугов; я жалел их и мечтал о поре, когда мы научимся излечивать их, не болящих и не скорбящих, но тогда, вот что меня мучило, зачем приобщать счастливцев этих к страданиям цельного и здорового человечества? Как и все люди, они понимали нас через нечто связующее, но, лишенные незримых собеседников, кувылки общались с нами только тогда, когда чувствовали: это от меня или Учкасова теплой волной идет то, что называется добротой. Всегда с коробкой конфет приходил я к ним, смазывал зеленкой ранки на обстриженных головках, чистил уши, рассказывал сказки, которым сам верил, потому что страдал — от несовершенства природы, страдал молча, хотя слезы изредка выкатывались в некотором смущении и в осознанной опасности так называемого гуманизма. Страдайте вы, гуманисты, на кухне, страдайте, брызгая пером при сочинении душещипательных статеечек, но стоит вам, человеколюбам, числом более трех, пожалеть сразу всех болящих и страждущих, достаточно вам выбраться из норы на высоту трибуны или к рычагам реальной власти — и вы, высокоумно блеющие овечки, сразу же сбросите шкуры, прорежутся у вас волчьи зубы, ими вы и перегрызете всех тех, кого объявите кувылками.
А за ними ведь, кувылками, — будущее. Они — самые нормальные и правильные люди, они не спрыгнули с деревьев на землю, они не назвали деревья “лесом”, не выдумали обобщений и абстракций и не вверглись в чудовищный, поражающий безобразиями мир, они остались в Природе, и, возможно, мои несмышленыши помогут когда-нибудь человечеству, выведут его из аляповатого сообщества паскудных тварей, среди которых был и я, сладострастно издевавшийся над другом Васей.
Он приперся ко мне на Пресню, когда Учкасов расплатился со мной. Выпили, послушали музыку, Вася блаженствовал, я же стал отсчитывать свой долг ему; мне изредка приходилось занимать у него, и всякий раз возврат долга происходил при раздирающих Васину душу перерасчетах. О том, сколько я занял, докладывал он неукоснительно и точно, и деньги эти списывались, то есть уходили в сумму расходов 5 Управления КГБ, но что тогда делать с возвратом долгов? Приходовать их нельзя, не может же одно из управлений комитета существовать на деньги тех, за кем ведется наблюдение. Васино начальство поэтому сильно гневалось на него, им, шельмам, выгоднее было не знать о циркуляции денег между Васей и мною. К тому же, догадывался я, начальство запускало руку в статью о расходах, и Васины отчеты их нервировали. (И вновь дразнящий любопытство вопрос: а что такое “недоносительство” Василия Савельева?)
— Потом отдашь! — рявкнул он, заметив мои манипуляции с кипой дензнаков. — Анюте что- нибудь купи от меня!
Побушевал и пустился в косноязычные излияния; мне стало понятно, с кем можно встречаться, а от кого бежать без оглядки.
Теплый сентябрь подступал к Подмосковью, от проступающей желтизны листочков несло какими-то мелодиями, еще в детстве услышанными; в Дмитрове побродил по рынку, набрал винограда и дынь, неспешно приблизился к дому и нисколько не удивился тишине. Анюта, по времени, в школе, старики поехали, наверно, за сеном. Открыл калитку, дошел до крыльца — и надолго застыл, прислушиваясь и принюхиваясь. Дом пуст, но на участке кто-то прятался, и запашок витал в воздухе, струясь из какого-то