Вечерние пассажиры мельтешат, идут шумным и плотным потоком. Свист, и из тоннеля вылетает синяя стрела поезда. Мелькание реклам, лязг дверей — и вагоны скрываются в темноте, пропадают в небытии, но за ними через полторы минуты (поезда следуют с укороченным интервалом) несется уже вереница следующих, а нам-то кажется, это один и тот же поезд, все то же самое “Болеро”, тупой калейдоскоп, да, Сема, надо ехать отсюда, пора. Тут нечего ловить — рыбы нет.
— А что твоя жена?
— Что жена...
Семен поскучнел, кстати, ему и впрямь пора.
— Ну давай еще по одной...
Я качаю головой, но мы снова выбираемся на поверхность, на промозглый ветер, полный колких снежинок.
— Так напишешь бабушке? — наседает Сема.
— Ладно, я напишу...
— Я же тебе предлагал полгода назад, тогда я бы поехал... Тогда я мог.
— А сейчас, значит, нет?
— Не знаю.
Трезвый взгляд в шумных волнах. Мелькнул и сгинул.
Надо бежать, да-да. Эскейп. Давно, усталый раб... “А точно, давайте все вместе рванем в пустыню”. Но тогда будет уже не пустыня, разве это так непонятно? Но мы признаем пустыни только такие: чтоб перезваниваться, обмениваться электронными письмами и тратить время друг друга в “аське”.
Максимушкин разводился с Аллой. Долго и мучительно, почти как я с собственным мужем, — а может, и мучительнее, и дольше, откуда я знаю? Как назло, Алла была известной в неизвестных кругах поэтессой Беатой, а про Максимушкина я вообще молчу. Алла расцарапывала лицо бедняжки перед телеэфирами и писала под десятком псевдонимов критические инвективы в разнообразные издания. Да только ему все это было как с гуся вода. Во всяком случае, он так говорил. “Пиар, — бормотал Максимушкин, — пиар”. И вздыхал.
В редакции седобородый иеромонах увидел на столе книгу отца Павла (Груздева):
— Я с Павлом десять лет прожил. Заходим как-то в столовку, батюшка спрашивает — тебе как чай, с сахаром али без? Я говорю, с сахаром. Мешаем, пробуем, а он несладкий. Мы, говорим, девки, с сахаром просили. “Дак а как вы мешали?” — “Ну как мешали, ложечкой…” — “Направо? А сахар налево ушел...”
Свои знаменитости в этом мире, свои байки-прибаутки.
— Мы часто у Бога просим сладенького, утешительного… — продолжает иеромонах. — Шоколадки какой-нибудь. Приходит испытание, мы говорим — нет, это не для нас, зачем нам?.. А ведь радоваться надо, радоваться…
— Сын Бога — Иуда, — говорил Веников. Иногда на него находит. — В беспредельной Своей благодати Творец воплотился в презреннейшее из существ — в предателя. Он снизошел до самого низкого из Своих произведений и тем явил беспримерное смирение, глубину которого не может постичь человеческий разум.
Когда его слушают, он становится красноречив и говорит как по писаному.
— Он оставил нам вечный кровавый символ евангельской мистерии, единственной, пожалуй, истории, которая в полном смысле одна только и разыгрывается, в бесчисленных вариантах, во всех странах, на всех континентах, на примере каждой человеческой судьбы, и всякий из нас — Иисус Христос и Иуда, Синедрион и толпа, Пилат и апостолы, Каиафа и Мария... Мы рождаем друг друга, предаем и спасаем, бьем по лицу и говорим целительные слова — и все в одно и то же время.
Максимушкин звонил по ночам и плакал:
— Представляешь, телефонит… Милый, зайчик, я сейчас приеду… Через четыре часа, пьяная: я не могу, я с мужчиной!..
Голос его срывался.
Надежда вела со мной душеспасительные беседы: