попытках исключить ее в 20 — 30-е годы из Союза писателей: «Если ее вычистите, вычищайте и меня!»
Она даже подумала, освободившись после тюремного заключения в 1933 году, что обязана этим Пастернаку, и лишь через четыре года (при втором аресте) узнала: вызволил ее тогда Горький. «Кажется, — добавила она, — Пастернак в 1933 году тоже что-то предпринимал». В другой раз высказалась определеннее: «Он (Б. Л.) действительно поехал на Кузнецкий мост, 24 (в Политический Красный Крест, где вела прием Е. П. Пешкова. — М. С. ). Я думаю, что она, зная меня с детства и помня маму в Ялте, <попыталась мне помочь>»41. Позже, когда она была в заключении, Б. Л. щедро помогал ей. Помощь эта иногда была не только материальной (например, присылка денег и книг), но и, по ее словам, «моральной». Так, узнав, как она, будучи в ссылке, сокрушалась о гусе, которого зарезал ее хозяин (что послужило темой написанного позже рассказа «Тега»), Б. Л. написал ей: «Но по крайней мере Вы заплатили хозяину гуся, чтобы его похоронить?»
Как-то я засиделся у нее, шел двенадцатый час ночи, и я собрался уходить, но А. И. не отпускала меня и присутствовавшего тогда же ее друга — литератора Ю. Коваленко. Разговор шел о женах Пастернака: «Что мне делать с Ольгой? — спросила она, как будто мы с Коваленко знали, что с ней нужно делать. — Ведь Ольга — это Лариса», — пояснила она. «Лариса?» — не понял я. «Вы что — не читали „Доктора Живаго”?» — удивилась Анастасия Ивановна. «Читал». — «Ну вот, Лариса». — «Ах, это Ольга Ивинская!» — «Ну да. Ольге дали восемь лет, ее дочери Ирине — три года, но политику не „пришивали”, обвинили в спекуляции42... Впрочем, Ирина нашла в лагере свое счастье: она собиралась выйти замуж за какого-то француза и в лагере поняла, что этот француз ей совершенно не нужен, так как в заключении встретила и полюбила соотечественника (имеются в виду Ж. Нива и В. Козовой. — М. С. ). Так вот, что мне делать с Ольгой, что о ней писать? Ведь она не была женой Бориса, и она еще жива». — «Да пишите о Пастернаке, — сказал Коваленко. — Пастернак — это литература, а литература — это…» — «Нет, — прервала его Цветаева, — жизнь я ставлю выше литературы!» Далее рассказала, что в последний раз видела Бориса Леонидовича 29 июня 1959 года, после двадцати двух лет разлуки, когда провела с ним два с половиной часа. Пастернака травили, и он, выходя к приезжавшим доброжелателям, говорил на одном из трех европейских языков, что он никого принять не может. Однако Анастасию Ивановну он принял. Ее племянница Аля сказала, что Б. Л. написал ей: я тебя познакомлю с женщиной, которой я всем был обязан в течение пятнадцати лет (число лет я плохо расслышал и не уверен в нем; позже узнал, что Б. Л. и О. В. познакомились в 1946 году).
Ивинская, по выражению А. И., «материализовалась», то есть, видимо, погрубела. Цветаеву почему-то неприятно поразил тот факт, что, распределяя торт, куски побольше она подкладывала Борису Леонидовичу. Хотя «Ольга материализовалась», А. И. убедилась, что любовь еще осталась. Вероятно, в это время или несколько раньше Пастернак написал свое стихотворение «Нобелевская премия», которое я незадолго до этого рассказа А. И. прочитал ей. «Как странно, — прервала она меня после первой строчки („Я пропал, как зверь в загоне”), — ведь так начинается стихотворение Айхенвальда». — «Юлия Исаевича?» — спросил я. «Да». — «Но разве он писал стихи?» — «Конечно!» (с оттенком удивления моему незнанию). Возможно, она спутала Юлия Айхенвальда с его внуком, автором стихотворения, начинающегося строчкой: «Я, как бык, попавший в клетку...» (стихи Юлия она читала и ценила).
Еще когда она была в ссылке (1949 — 1950 годы), Б. Л. прислал ей машинопись начала «Доктора Живаго». Ей не понравилось («очень слабо»). Я спросил — почему, и она подробно объяснила: «Все отдельные сцены хороши, как всегда у Пастернака, а романа не получилось. Говорит он свои мысли и вкладывает в их (персонажей. — М. С. ) рот. Это не роман: мертвые люди; он не умеет писать живых людей… Есть прелестные места, где встречаются люди, разговаривают. Вещь начинается с нелепости: шкаф падает на людей (тут она несколько ошиблась: так начинается не вообще роман, а третья часть первого тома. — М. С. ). Шкафы падают на людей, но романы с этого не начинаются». И в одно из наших последних общений с ней (май 1993 года): «У него все герои говорят одним языком43… Все-таки это политическое решение» (о присуждении Пастернаку Нобелевской премии). О его смерти: «Борис мучился полчаса. Он сказал: у меня рак легкого; так и оказалось, а подозревали второй инфаркт». За две недели до его смерти А. И. прислала ему святой воды из чудотворного источника, которая «ему особенно помогла»: предсмертные мучения были недолгие. Зинаида Николаевна колебалась: давать — не давать. Кто-то сказал: давать непременно, — и дали. Ариадна об этом Анастасии Ивановне: он как бы причастился Вашей водой. Когда были похороны, то чекисты хотели силой утащить тело, и уже один из них пробирался к Б. Л., но Станислав Нейгауз, стоявший рядом, оттолкнул злоумышленника, и он полетел. И ничего не вышло из этой затеи быстро втолкнуть гроб в литфондовский автобус и отвезти на кладбище. Молодые люди, сменяясь, донесли его до места упокоения…
Три ареста и семнадцать лет лагерей и ссылки заставили Анастасию Ивановну быть предельно осторожной, в том числе и при написании мемуаров. Тем более, что эта книга с таким трудом пробивалась в печать в годы, когда о политических репрессиях нельзя было и упоминать. Не удивительно, что для тех, кто ничего не знал о ее судьбе, было неясно при чтении «Воспоминаний», почему она ничем вроде бы не помогла своей сестре, попавшей после приезда в СССР в труднейшее положение. Поэтому среди сотен писем читателей, приходивших к ней со всей страны, где помимо забавных («стихи у нас пишет вся семья, вот почитайте стихи нашего сына-шестиклассника» — и веер листочков) были и письма с недоуменным, почти гневным вопросом: «Где Вы были, когда умерла Ваша сестра?» На такие слова Анастасия Ивановна отвечала открыткой: «В ЗАКЛЮЧЕНИИ».
Это было необходимое разъяснение. Возмущение же охватило ее однажды, когда какая-то посетительница, услышав ее рассказ о лагерном прошлом, неосторожно заметила: «Вы бы описали это: интересно было бы почитать». — «Интересно?! Пусть сейчас не так, как прежде, но все же вы сделайте что-нибудь, посидите с ворами и проститутками, а потом опишите…»
Мы не задавали неуместных вопросов, а слушали и, когда можно было, записывали ее разговоры. Мы — это я и моя мама Ольга Владимировна Трухачёва — родственница А. И. по ее первому мужу Борису Сергеевичу Трухачёву. Все записывалось тут же, иногда переспрашивали, уточняя ее слова. Анастасия Ивановна скорее мирилась с этим, чем одобряла. Лишь однажды, начав рассказ о трагическом лагерном эпизоде, воскликнула: «Не записывайте о NN: у него еще есть родственники. Вы даете мне слово? Ведь если у вас найдут запись, то заставят признаться, от кого вы это получили. Вы должны знать, гражданином какой страны вы являетесь». Я обещал. К своему удивлению, после смерти А. И. этот рассказ во всех подробностях (включая фамилии) я увидел в одной из трех книг44 о ней. (Автор этой же книги пишет, что как-то приходила к А. И. с магнитофоном в сумке.)