Разумеется, да. Так сделал в свое время Ломоносов — “Но первый звук Хотинской оды нам первым криком жизни стал…” Так сделал в прозе Карамзин. Так — в значительной мере — сделал сладкоголосый Жуковский, расчистивший дорогу для Пушкина.
Все это, однако, происходило на стадии зарождения русской литературы, когда обычаи были молодыми и неокрепшими, в определенном смысле создавались почти на голом месте.
Несомненно, всякий большой поэт — новатор, даже если он изображает из себя архаиста. Он вводит в творческий обиход непривычные темы, которые зачастую требуют и внешних нововведений. Он, в конце концов, отражает свой взгляд на мир, неизбежно включающий в себя взгляды и мировоззрение своего поколения.
Так выстраивается новый язык, но происходит это весьма постепенно.
Предположительный поэт, который захотел бы писать на совершенно ином, своем языке, вообще говоря, возможен. Но он по определению работал бы на эсперанто — на языке, единицы которого вырваны из среды трехвекового развития российской поэтической речи. (Если бы, разумеется, не оказался долгожданным гением, призванным преобразовать все строение российского стиха — но на сегодняшний день наследников у Ломоносова пока не объявилось.) Стихи обэриутов, эти великолепные упражнения в гармонии от противного, остались явлением обособленным; не хочется представлять себе поэзию, состоящую сплошь из раннего Заболоцкого, Хармса и Введенского. Вряд ли случайно называют Велимира Хлебникова поэтом для поэтов — открыв гармонии новые горизонты, сам он создал на удивление мало.
Горький говорил, что Ходасевич идет самым трудным путем — путем Пушкина. Сомневаюсь: в чеканный сосуд пушкинской ритмики и строфики он вливал иное, куда более горькое вино. Однажды Владислав Фелицианович решил продолжить известный пушкинский отрывок:
20
Толщина нечетных линий в прописях составляла не более волоса. Четные, напротив, выводились с самоуверенным барственным нажимом. Буквы соединялись между собой особыми хвостиками, сочетавшими административную прямоту с вкрадчивыми изгибами. Заполненные строки чередовались с пустыми, на которых предполагалось воспроизводить заранее напечатанные образцы.
Мальчику было года четыре с небольшим, когда мать, вздохнув, отправилась на кухню, обеими руками обняв непомерную неряшливую стопку сладко пахнущего белья, только что принесенного с морозного двора (общественная доска для глажки оказалась свободной), а сына снабдила первой попавшейся детской книжкой. Пренебрегая давно изученными картинками, он начал приглядываться к столбикам черных значков на бумаге, благо почти весь текст давно помнил наизусть. Значок, похожий на избушку на курьих ножках, видимо, обозначал звук “д”. Кружок — “о”. Кружок с запорожским чубом (с картины про письмо турецкому султану) — “б”. Полукруглый флажок с древком, для устойчивости опущенным ниже границы строки, — “р”. “Д-о-б-р”. “Добр”. Где же “добрый”, почему на месте двух звуков стоят три буквы? “Это одна буква, — сказала мать, поставив утюг на торец подальше от мальчика, — просто она состоит из двух половинок. Хочешь морковку или яблоко?” — “Нет”. Стремительный топот убегающих детских ног по длинному полутемному коридору. Ага. Два столбика с косой перекладиной, с перевернутой шапочкой наверху. “Добрый до…” Эта, с молодецки выставленной ножкой, должно быть, “к”, табуретка в профиль — “т”, кружок уже известен, только читается не совсем как “о”, наверное, так надо, флажок знаком, треугольник на ножках понятен. “Добрый доктор Айболит!” Последний значок, видимо, поставили для красоты. Мать вернулась с той же стопкой, но уже укрощенной, раза в два сократившейся в объеме, и положила ее на кровать. “Я научился читать, — сказал мальчик. — Всех излечит, исцелит добрый доктор Айболит”. — “Обманывать нехорошо, — засмеялась мать, — я же знаю, какая у тебя прекрасная память”. Мальчик насупился. “Я научился читать”, — повторил он отцу за ужином. “Сейчас проверим! — улыбнулся тот, и на щеках его стала заметнее вечерняя щетина. — Держи”, — он протянул мальчику наугад развернутую “Правду”.
“Оче...очередные… п-р-о…про иски импе…империали…империалистов, — прочитал мальчик, неверно расставляя ударения. — Я не знаю этих слов”, — сжался он. “И не надо”, — сказал отец, сияя.