К концу весны как-то сама собой освоилась таблица умножения, затем — умение покрывать бумагу кривоватыми печатными буквами, которые уже самостоятельно складывались в небогатые, но осмысленные слова.
Когда бы не чистописание, мальчик был бы самым счастливым учеником в классе.
“В старину писали гусиными перьями, — рассказывала учительница, — они косо обрезались на конце и расщеплялись. Эти перья были недолговечны, быстро тупились, их приходилось постоянно заострять — вот откуда пошло выражение „перочинный нож”. Стальные перья, которыми пользуетесь вы, позволяют писать гораздо красивее и разборчивее. Благодаря их продуманной форме можно за один раз набрать достаточно чернил, чтобы вывести несколько строчек, не обмакивая пера в чернильницу”. Мальчик поднял руку. “А почему в школе нельзя пользоваться авторучкой?” — “Наша задача — научить вас писать красиво. Автоматическая ручка не дает такой возможности”. Итак, деревянная палочка, выкрашенная в темно-коричневый или малиновый цвет, с железным патрончиком на конце, куда вставлялось описанное учительницей стальное перо номер 86 (продавалось более редкое перо какого-то еще номера, не менее странного, но им пользоваться не позволялось, потому что утолщение на конце пера не давало возможности выводить тонкие линии). Ионовы, сестры-близнецы из Ленинграда, называли ручку необыкновенным словом “вставочка” и обижались, когда их не понимали. Скользя по бумаге, острое перо выдирало из нее крошечные волокна и довольно быстро (под рукой мальчика — уже минуты через две) начинало писать неряшливо, тонкие линии становились толстыми, а толстые — неровными; тут пригождалась перочистка: пять-шесть круглых байковых тряпочек (или кусочков кожи с замшевой изнанкой) размером чуть меньше детской ладошки, скрепленных в центре никелированной заклепкой. Перо макалось в чернильницу-непроливайку: пластмассовый сосуд (тусклыми полосами подражавший строению мрамора) в виде пустотелого усеченного конуса со сглаженными краями и бортами, загнутыми глубоко внутрь, почти до самого дна. Мальчик наливал в нее слишком много чернил, и фиолетовые пятна обильно покрывали пальцы его правой руки. Иногда он забывал стряхивать лишние чернила, тогда посреди страницы прописей появлялась клякса, и все задание приходилось переделывать. “Как курица лапой, — сказала однажды учительница. — У тебя особый талант”.
Кратчайшая дорога в школу вела через дворовое ущелье, перегороженное древним дощатым забором в человеческий рост. Требовалось перекинуть через него портфель, подтянуться, изо всей силы сжимая пальцы, закинуть сначала правую ногу, потом левую. Непроливайка, даже обернутая в несколько слоев куском, оторванным от ветхой простыни, подводила, и после двух-трех таких упражнений весь его портфель с никелированными застежками испещрили чернильные потеки, впрочем, почти незаметные на толстой черной клеенке. Выхода, однако, не было: кружной путь занимал на пять минут дольше, а в дневник учащегося Н. и так почти всякую неделю заносились замечания об опозданиях — впоследствии его пожизненной привычке.
21
“И мысли в голове волнуются в отваге, и рифмы легкие навстречу им бегут, и пальцы просятся к перу, перо к бумаге, минута — и стихи свободно потекут…”
Нелегко вообразить прозаика, который пишет рассказ о процессе сочинения рассказа или о том, как тяжело (либо весело) живется ему, избраннику небес, в этом беспощадном мире, сколь многим приходится ему жертвовать ради того, чтобы из-под пера текли насыщенные беседы или исполненные метких наблюдений описания охоты на сусликов. Между тем поэты, особенно юные, обожают сочинять стихи о стихах или, на худой конец, о месте барда в мироздании. Наставники упрекают их, справедливо указывая, что этот предмет — из самых доступных, самых первых, пригодных для разработки в отсутствие иного жизненного опыта. Но и маститые акыны нет-нет да и напишут какой-нибудь “Памятник”.
Повторю, что творец в душе поэта уживается с самым обыкновенным человеком, порою даже и весьма заурядным. (Те, кто до сих пор сомневается в авторстве шекспировских пьес, не могут простить гению его скаредности, мещанских замашек, недостаточной образованности; да и на родной почве есть чудный пример крепкого помещика Шеншина, выступавшего с изумительными стихами под ненавистной ему самому немецко-еврейской фамилией.) Этот последний до глубокой старости может сохранить удивление и восторг перед своим даром. Немудрено, что и сам этот загадочный дар, как и его осуществление, нередко становится предметом сочинительства.
Своеобычность поэзии по сравнению с другими разрядами искусства, думается, состоит в особой роли автора (которого литературоведы любят именовать лирическим героем). Сочинитель прозы — всегда в известном смысле сверхчеловек, обладающий самодержавной властью над своим материалом, — а это означает, что он не может позволить себе сомнений, метаний, отчаяния. И личность его поневоле уходит на второй план. Поэт в этом смысле более избалован, самое важное для него — это выразить собственную душу, со всеми ее изгибами. Недаром в ходу снисходительное выражение “проза поэта”, означающее нечто выспреннее и слишком сложное для чтения.
Нет, не хочется — да и не можется — поэту менять свою свободу, свою беззаветную любовь к самому себе на ремесло, требующее куда большей остраненности.
Великий Набоков, как известно, был не самым выдающимся поэтом, однако писать стихов никогда не переставал. Те, кто обвиняет его в холодности, видимо, никогда его поэзии не открывали. То беззащитное тепло, которое переполняло его оскорбленную душу, он допускает не во все романы, да и то — отмеренными дозами, тщательно маскируя. Лишь в стихах он, забыв о гордости, раскрывает свое сердце полностью — и Боже, какое это уязвимое и неуверенное в себе сердце!
22
Дядя Юра, работавший инженером на заводе под странным названием “Почтовый ящик”, пришел на день рождения мальчика загодя, когда гости (Лена Филиппова, сестры Ионовы, Серега Афонин и Юра