Наталья Иванова. Борис Пастернак. Времена жизни. М., “Время”, 2007, 464 стр. (“Диалог”).
Это хорошая книга. Может быть, она даже лучше, чем биография Пастернака, написанная Дмитрием Быковым для “ЖЗЛ” и удостоенная многих премий. Во всяком случае, мне книга Ивановой несравнимо ближе.
Быков выстроил свой титанический (по размерам) текст, как вышивку по канве “Доктора Живаго”. Это очень удобно для биографа: Пастернак всю жизнь готовился к своему главному тексту, думал, делал наброски, терял черновики, но двигался в отчетливо заданном направлении. Достиг цели: написал роман, героически его напечатал и принял свою крестную муку. Красиво. Но, боюсь, не слишком реалистично.
Не нужно преувеличивать степень отторжения Пастернаком своей ранней лирики. Он говорил о ней по-разному. Например, в письме 1957 года Симону Чиковани Пастернак писал, характеризуя стихи, вошедшие в “Сестру мою — жизнь”: “Принципом отбора <…> была <…> именно сила, с которой некоторое из этого сразу выпаливалось и с разбегу ложилось именно в свежести и естественности, случайности и счастьи”. О неудачах такими словами не говорят. А ведь это написано почти одновременно с очерком “Люди и положения”, где Пастернак говорит: “Я не люблю своего стиля до 1940 года”. Но не будем забывать, что это неприятие касалось не только (а может быть, и не столько) ранней лирики, но и “сталинских” стихов, написанных в 30-е годы.
Пастернак всегда знал истинную цену своим стихам в некотором абсолютном измерении. А локально на каждом этапе предпочтения могли значительно различаться. Прошлые удачи могут раздражать, если они мешают работать сегодня. На мой взгляд, эволюция Пастернака отнюдь не была прямым восхождением к “Доктору Живаго”.
Этот роман должен был быть написан. Без него в истории русской культуры образовалась бы лакуна. Но я не думаю, что “Живаго” и есть главный пастернаковский шедевр.
Иванова рассматривает эволюцию поэта, не подчеркивая однонаправленное движение биографии, и это важное преимущество. Она подробно останавливается на ранних книгах и делает ценные замечания. Но у этих двух биографий есть и любопытное сходство: едва ли не самые интересные главы можно назвать “Пастернак и …”. Пастернак — и Цветаева, и Мандельштам, и Сталин. А глава о Пастернаке и Шаламове в книге Ивановой меня по-настоящему захватила. Вопрос поставлен парадоксально: не как Пастернак повлиял на Шаламова, а как Шаламов — на Пастернака. И ведь повлиял, и результатом этого “влияния” стало удивительное стихотворение “Душа” (“Душа моя, печальница...”).
То, что биографам особенно хорошо удаются сравнительные главы, так сказать, Пастернак в зеркалах, мне кажется довольно показательным. Когда идет последовательное изложение, биографы постоянно опираются на огромный корпус пастернаковской переписки. Не уверен, что это правильно. По- моему, писать биографию Пастернака нужно как раз без него. Не следует давать ему слова — он ведь заговорит и все на свой лад переправит — ему противостоять практически невозможно. Может быть, стоит составить из разнообразных свидетельств что-то вроде “Пастернак в жизни” (по аналогии с вересаевским “Пушкиным в жизни”).
Именно в этом жанре написана глава книги Натальи Ивановой “Отчеркивая на полях”, играющая роль своего рода эпиграфа. Читать ее — захватывающе интересно. Может быть, это прообраз будущей книги? Я бы с большим интересом такую книгу прочитал.
Мариэтта Чудакова. Новые работы. 2003 — 2006. М., “Время”, 2007, 560 стр. (“Диалог”).
Работы, вошедшие в эту книгу, посвящены теме, которую Мариэтта Чудакова формулирует как исследование “литературы советского времени”. Чудакова исследует не столько текст, сколько контекст. Она рассматривает различные явления, развернутые во времени. И это разворачивание демонстрирует либо быструю и тягостную деградацию, как в работе о Бабеле, чьи творческие открытия “жидко разводили” советские литераторы, либо относительно интенсивный подъем, как при “пробуждении лирики” в творчестве Окуджавы.
Но ярче всего подавляющая деградация демонстрируется в большой статье “Язык распавшейся цивилизации”, где прослеживается уже не путь жанра или творческого метода, а распад самого языка, или, более точно, эволюция феномена, который Чудакова называет “публичной речью советского времени”.
Чудакова показывает, как начиная с 20-х годов нормальная речь вытесняется из публичного обихода и возникает условный язык, не имеющий значения сам по себе, но выражающий даже не слово, а жест власти.
Поскольку власть имеет абсолютный авторитет, этот псевдоязык оказывается единственным авторитетным языком. Когда человек пытается заговорить не на своем живом, хотя и диалектном, деревенском наречии, он однозначно выбирает этот публичный псевдоязык. Молодой человек, некогда высмеянный Корнеем Чуковским, говорит: “Девочка, вы по какому вопросу плачете?”, и Чуковский упрекает его в отсутствии речевой чуткости. Но молодой человек хотел быть исключительно вежливым и нашел те слова, которые казались точно соответствующими моменту. На этом месте нужно не смеяться, а плакать. И Чудакова это показывает.
Чудакова приводит дневниковую запись Бориса Эйхенбаума: “Писать „терминами” я не могу. А