Титова Клара Викторовна родилась в 1930 году в Ростове-на-Дону, окончила Ленинградский государственный университет. Работала в области дезинфектологии, кандидат химических наук, автор 160 научных статей и 5 монографий, одна из которых посвящена борьбе с последствиями биотерроризма. Живет в Подмосковье. В “Новом мире” печатается впервые.
Из раннего детства наиболее отчетливо помню лето, когда у родителей-учителей были каникулы и мы каждый день всей семьей ходили на луговину собирать сухие коровьи кизяки на топку зимой. Жили мы тогда в пригороде Белгорода, в селе Пушкарное: родители, старший брат, на год старше меня сестра и я. Отец — преподаватель математики в Белгородском педтехникуме, мама — школьная учительница. Жили в хорошем деревянном доме с высокими потолками и высоким крыльцом, на котором летними вечерами после ужина садились всей семьей, кто повыше, кто пониже, и отдыхали перед сном. Удивительная тишина, покой и радость… Спали в большой комнате, где размещались четыре кровати. По выходным дням или просто по настроению к вечеру кровати сдвигали, ложились рядком и пели. Петь должны были все, включая меня, трехлетку. Поэтому с малых лет я знала и любила почти все русские народные песни: “Глухой неведомой тайгою”, “По диким степям Забайкалья”, “Не шей ты мне, матушка, красный сарафан”. Вот эта последняя песня меня просто возмущала: ну зачем она отказывается, дуреха! Я в этом сарафане на лямочках так бы закружилась, что сарафан поднялся бы до плеч и все бы девчонки мне завидовали…
Это было, наверное, лето 1932 года. Через дорогу стоял очень похожий на наш дом, за домом — сад, а сбоку за кустами — водяная мельница. С горы стекала небольшая речка, ее и запрудили. А вершина горы была белой от мела. Все жители окрестных деревень носили с гор большие куски мела, и у каждого дома стояло корыто, а в нем — большая металлическая терка, похожая на стиральную доску. Мел терли и продавали как побелку.
Мельница довольно часто работала. Было очень любопытно и очень страшно пробраться через кусты и посмотреть на это страшилище — огромное, медленно вращающееся колесо, все косматое от зеленых водорослей — ну прямо Баба-Яга. Бешеный рев падающей воды, белая пена внизу, которая постепенно исчезала, уходила и с невероятной быстротой превращалась в совершенно спокойную гладь. Эти столь резкие перемены казались какой-то невероятной сказкой. Вот только что гремело и бушевало все — и вдруг покой, тишина и медленное течение воды. Я всегда долго напускала на себя храбрость, прежде чем сбегать за кусты к мельнице, посмотреть в ужасе на колесо как на живое страшное существо, от которого тем не менее трудно оторвать взгляд. Сверкая голыми пятками, прибегала обратно и, отдышавшись, долго восхищалась своей храбростью. Теперь я понимаю, что оба дома и мельница принадлежали одному хозяину или братьям, которых, конечно, раскулачили, сослали в Сибирь или расстреляли. Сад за вторым домом поражал своим порядком. В центре посажена высокая груша, по углам — четыре яблони, и ограда сада состояла из вишневых кустов, из которых возвышались невысокие вишневые деревья.
Эти деревья не давали нам покоя: все дети очень любили вишневый клей, который мы жевали, как сейчас жуют жвачку. Охотились за ним всегда, особенно после дождя, когда он бурно рос. Это было последнее лето моего светлого детства. И тут я хочу привести первый, но не последний случай, когда меня спас Бог, судьба, провидение или что-то еще — не знаю.
Дорога, которая походила по нашей деревне, — сплошной песок, колеса проезжающих телег вязли почти до половины их высоты. Но мне, как всем детям, срочно понадобился хороший, чистый песочек. Я вышла на дорогу, села и стала рыть ямку, чтобы набрать не какого-то рыжего, а желтого песка. Копала, копала и голову опустила почти в саму ямку. И тут телега. Ни лошадь, ни возница меня не заметили, проехали уже передние колеса. Подними я голову, ее бы снесло железным прутом, соединяющим задние колеса. Это увидели родители, и отец зажал рот маме, чтобы она не крикнула. И телега проехала… Я даже не поняла, почему мама выскочила из дома и со слезами унесла меня с дороги.
Лето быстро кончилось. К осени в доме появились тревожные разговоры. Смысла слов, произносимых часто шепотом, я не понимала, но тревога нарастала с каждым днем. Меня с сестрой стали куда-то водить, чтобы покормить. Сестра от негодования всю дорогу кричала. Я шла молча. Подводили к наспех сколоченному столу с длинными скамейками, утром давали винегрет, который я в своей ненависти к свекле тихонько выбрасывала под стол, затем хлеб с маслом и чай. Что-то ели и в обед, и нас тут же отпускали домой. Эти кормежки продолжались недолго. Как похолодало, все прекратилось, и мы сидели дома совсем голодные. Родители с утра уходили то ли на работу, то ли в поисках пищи и к вечеру, встревоженные, что-нибудь приносили. Поначалу это были коровьи потроха — кишки, желудок, иногда легкие. Отмыть коровий желудок от застрявших травинок невозможно, сколько ни бейся. Травинки мы всей семьей вытаскивали руками и все равно варили и ели вместе с травой. Через какое-то время родители приносили только картофельные очистки, сразу ставили их варить, и нетерпеливая сестра тут же требовала попробовать — не готовы ли они. Как только они вскипали, у нас, детей, першило в горле, и мы кашляли до конца варки. А есть там было нечего, картошки как таковой не было, а шкурки есть невозможно. Так и ложились голодными. Отец потихоньку говорил маме, что опять видел “припорошенного” на тротуаре. Что такое “припорошенный”, я тогда не понимала. Узнала потом — это замерзшие голодные жители Белгорода, чаще всего мужчины. Остальную часть этой зимы помню смутно. Припоминаю случай, когда к нам забежал мужик и, увидев банку с желтой вязкой жидкостью, схватил ее и начал жадно пить. Никакие слова мамы не действовали — это ведь было жидкое мыло, а он опомнился только тогда, когда все выпил, и сразу убежал. Днем и ночью мы, дети, лежали под одеялами, ели ли что-нибудь — не помню совсем, все в каком-то полумраке.
Но однажды вдруг появился отец, все оживились, нас позвали на кухню, и невероятно: весь стол был заставлен половинками черного хлеба. Мама плакала и говорила одно и то же: “Мы спасены… мы спасены…” — и снова плакала. Я не понимала всей трагедии — ну если спасены, зачем же плакать? А были мы, наверное, на самом краешке погибели от голода.