стыдно, — но все понимают, что если бы не попилил, то мы бы не сидели на Рублевке и после бани не пили хороший виски. И вот все кивают головами и говорят: да-да, какой ты чуткий, братан, тебе стыдно, и это так хорошо. И стыд хорошо мешается с виски, как запах дров из камина со льдом в стакане. Как-то так.
— Да сдалось тебе благосостояние! Тебе кажется, что поводом для раскаяния может быть только поступок, за который получены деньги! Понятно, сидя перед камином, сетовать, что пилил бабло, как-то нехорошо. Но ведь и не говорить — нельзя. Я вот никогда не пилил бабла, — возразил просто успешный человек Леонид Александрович. — При чем тут твое благосостояние? Мне, например, про твое благосостояние ничего не известно. И деньги тут тоже ни при чем, вернее, они (если говорить об уравнениях) только часть схемы “деньги-реноме — деньги-штрих”. Более того, я вообще сложно отношусь к проблеме распила: ведь мы все получали деньги от тех же пильщиков. Но благосостояние тут очень даже при чем — наша система довольно хорошо описана многими литераторами и философами, которые говорили о грехе и покаянии в церковном смысле. Меня-то интересует очень распространенная сейчас традиция раскаяния, смешанная с ностальгией, которая не собственно сожаление, а такая эстетическая поза: грешил я, грешил... а потом отпил еще.
То есть понятно, что и у меня есть вещи, которых я бы сейчас делать не стал, но вспомнить их, скорее, приятно. А есть вещи, которые и делать бы не стал, и вспоминать очень неприятно. Последние, как правило, завязаны на чувство вины: “Вот поди ж ты, какие у этого были печальные последствия”.
— Ну да, ну да. Но я как раз повсеместно наблюдаю сейчас стадию “сладкого воспоминания о грехе” — поэтому-то и сказал, что задумываюсь о сути самого понятия. Вот дай нам машину времени, то как мы поступим?
Я слушал моих друзей и вспоминал, как жарким летом уходящего года совершил такое же путешествие во времени — я вернулся лет на двадцать назад, и это был горький опыт. В общем, это было очень странное путешествие. В том месте — среди изогнутой реки, холмов, сосен и обрывов над черной торфяной водой — я впервые был лет пятнадцать назад — и потом ездил туда раз в год, пропустив разве раз или два — когда был в других странах.
Ежегодно там гудел день рождения моего приятеля, но первый раз я приехал в другом раскладе: с одноклассником. Он только что отбил жену у приятеля и вот теперь объезжал с ней, усталой, с круглым помидорным животом, дорогие сердцу места, оставляя их в прошлом, прощаясь. Одноклассник уже купил билеты на “Эль-Аль”, и Обетованная земля ждала их троих. И я тогда был не один, да.
И вот за эти ушедшие, просочившиеся через тамошний песок годы на поляне, где я ночевал, ушлые люди вырастили ели, потом топорами настучали елкам под самый корешок, расставили их по московским домам, и вот теперь там было поле, синее от каких-то лесных фиалок. Самым странным ощущением было ощущение от земли, на которой ты спал или любил. Вот ты снова лежишь в этом лесу, греешь ту же землю своим телом, а потом ты уходишь — и целый год на это место проливаются дожди, прорастает трава, вот эта земля покрывается снегом, вот набухает водой, когда снег подтаивает. И вот ты снова ложишься в эту ямку, входишь в этот паз — круг провернулся, как колесо, жизнь, почитай, катится с горки. Но ты чувствуешь растворенное в земле и листьях тепло своего и ее тела. У меня было немного таких мест, их немного, но они были — в крымских горах, куда не забредают курортники, в дальних лесах наверху, где нет шашлычников. Или в русских лесах, где зимой колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили. Теперь и там, и где-то в горах действительно пустое место. А когда-то там стояла наша палатка, и мы любили у самой кромки снега. С тех пор много раз приходили туда снега, выпадая, а потом стекая вниз. На той площадке, сберегавшей нас, теперь без нас сменяются сезоны, там пустота, трава да ветер, помет да листья, прилетевшие из соседнего леса. Там и здесь, в этом подмосковном лесу, без меня опадала хвоя и извилисто мимо текла река, и все никогда не будет так же — дохнет свинцовой гарью цивилизация, изменит русло река, а останется только часть тепла, частица. Воздух. Пыль. Ничто.
И время утекло водой по горным склонам, по этой реке, как течет сейчас в нашем разговоре, когда мы пытаемся вернуть наши старые обиды, а сами уплываем по этой реке за следующий поворот.
— Машина времени нам бы не помешала, — вдруг сказал я помимо воли.
— Ты знаешь, я о таких машинах регулярно смотрю по телевизору. Засекреченные разработки, от нас скрывали, скручивание, торсионные поля… Сапфировый двигатель опять же.
— Хм. Сапфировый двигатель случайно не содержит нефритовый ротор и яшмовый статор?
— Вова! — скорбно сказал Раевский. — Ты ведь тоже ходил к Липунову на лекции… Тут все просто: охладил — время сжалось, нагрел — побежало быстрее.
— Не все просто; это, вернее, простая теория — охладить тело до абсолютного нуля, 273? по Цельсию, — и частицы встанут. Но если охлаждать тело дальше, то они начнут движение в обратном направлении, станут колебаться, повторяя свои прошлые движения, — и время пойдет вспять. Да только все это мифы, газета “Оракул тайной власти”, зеленые человечки сообщают…
— А Липунов? — спросил Сидоров.
— Липунов — сумасшедший, — быстро ответил успешный во всех отношениях человек Раевский. — Вон Володя его в костюме Деда Мороза сегодня видел.
— Тут дело не в этом, — сказал просто успешный человек Леонид Александрович. — Ну вот попадаешь ты в прошлое, раззудись плечо, размахнись рука, разбил ты горячий камень на горе, начал жизнь сначала. И что ты видишь? Ровно ничего — есть такой старый анекдот про то, как один человек умер и предстал перед Господом. Он понимает, что теперь можно все, и поэтому просит: