потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Веребьинский разъезд
Тимошин аккуратно положил портфель на верхнюю полку.
Остались только купейные места, и он еще идя по перрону с некоторым раздражением представлял себе чужие запахи трех незнакомцев с несвежими носками, ужас чужих плаксивых детей… Но нет, в купе сидел только маленький старичок с острой бородкой и крутил в руках продолговатый вариант кубика Рубика — черно-белый, похожий на милицейский жезл, и такой же непонятно-бессмысленный, как все головоломки исчезнувшего тимошинского детства.
Перед отъездом жена подарила Тимошину чудесную электрическую бритву — и только он решил еще раз поглядеть на нее, дополнением к компании, под звук отодвигающейся двери, внутрь ступил мужчина — мордатый и веселый.
Как Тимошин и ожидал, первым делом мордатый достал из сумки бутылку коньяка.
“Жара ведь”, — устало подумал Тимошин — но было поздно. Пришел унылый, как пойманный растратчик, проводник, и на столике появились не стаканы, а стопки.
Мордатый разлил. Шея его была в толстых тяжелых складках, и оттого он напоминал шарпея в свитере.
— Ну, за Бога, — сказал он и как-то удивительно подмигнул обоими глазами, — и за железную дорогу.
— Мы что, с вами виделись? — Тимошин смотрел на попутчика с недоумением. В повадках шарпея действительно было что-то знакомое.
— Так мы же с вами из одного института. Я с вагоностроительного.
— А я математикой занимался, — решил Тимошин не уточнять.
— А теперь?
— Теперь всяким бизнесом. — Тимошин и тут не стал рассказывать подробностей. Но попутчик (миновала третья стопка) ужасно развеселился и стал уверять, что они поменялись местами. Тем, кем был раньше Тимошин, теперь стал он — странный, уже, кажется, совсем нетрезвый пассажир.
— Так вы программист?
— Не совсем, не совсем… Но программирую, программирую… — Мордатый веселился и махал руками так, что старичка с его головоломкой сдуло в коридор. Он действительно сыпал профессиональными шутками, припомнил несколько общих знакомых (Тимошин понятия не имел, кто они), вспомнили также приметы времени и молодость. Мордатый жаловался на то, что высокоскоростного движения теперь вовсе нигде нет, вокзал в Окуловке развалился. Какая Окуловка, о чем это он?
— А скоростник? Это ж семидесятые годы! Это консервная банка с врезанной третьей дверью, а больше ничего у нас нет — асинхронника нет, ЭП1 уже устарел, ЭД8 нету, и “аммендорфа” нет больше… Ты вот, — он ткнул пальцем Тимошину в грудь, — отличишь ТВЗ от “аммендорфа”?
Тимошин с трудом сообразил, что имеются в виду вагоны немецкого и тверского производства.
— А вот я завсегда отличу! — Мордатый сделал странное движение, став на секунду похож на революционного матроса, рвущего тельняшку на груди. — По стеклопакетам отличу, по гофрам отличу — у нашего пять, у немцев покойных — два…
Какое-то мутное, липкое безумие окружало Тимошина. Он оглянулся и увидел, что они в купе давно вдвоем. Время остановилось, а коньяка в бутылке, казалось, только прибавлялось. Поезд замедлил ход и вдруг совсем остановился.
— Это спрямление, — икнул Мордатый. — Тут царь Николай палец на линейку поставил…
“Ишь ты, — подумал Тимошин. — И он еще заканчивал наш институт!” Всякий железнодорожник знал историю Веребьинского разъезда. Никакого пальца, конечно, не было — как раз при Николае поезда ходили прямо, но паровозы не могли преодолеть Веребьинского подъема, и еще во времена Анны Карениной построили объездной путь. Лет шесть назад дорогу спрямили, выиграв пять километров пути.