нибудь другую румынскую народную еду, один рядовой вытаскивает из зеленой военной сумки литровую бутыль вина, отпивает из горлышка, передает капитану, капитан тоже отпивает, хмурится, глядит на плавни, затянутые лиловым утренним туманом, куда-то на восток, откуда каждое утро прилетают цапли и ловят в осоке беззащитную румынскую рыбу. Пограничники идут молча, пьют тоже молча, лишь иногда кто-нибудь из них поднимает с насиженного места птицу, и та шумно улетает в туман, отчего рядовые вздрагивают, а капитан лишь презрительно цокает языком, мол, что за засранцы, что за туман, что за жизнь; там, где русло реки сужается, они спускаются к самому берегу и дальше пробираются сквозь осоку, по тропкам, что протоптали коровы, которых здесь прогоняют на пастбище, впереди шагает капитан, за ним солдат с мамалыгой, позади идет солдат с вином, его он, кстати, уже почти допил. Стой, вдруг тихо командует капитан, и солдаты настороженно снимают с плеч карабины, вот она — показывает он на толстую черную трубу, что лежит в тумане и почти полностью теряется в нем. Капитан садится на корточки и достает из походной планшетки пакет с приказом. Солдаты, взяв карабины на изготовку, становятся от него по обеим сторонам, один из них дожевывает мамалыгу, другому хочется отлить, но кто ж ему даст отлить на посту. Капитан вскрывает пакет, долго рассматривает схему нефтепровода, наконец подходит к трубе, находит нужный вентиль и решительно его закручивает. Все, говорит капитан, глядя куда-то на восток. П...дец вашему реверсу, говорит он, и все возвращаются на заставу.

И что дальше? Молодой венгр, который сегодня чуть ли не в первый раз заступил на дежурство, смущается, когда к нему обращаются водители фур; он понимает — они проезжают эту границу по несколько раз в неделю, а он еще пацан, почти ничего об этом не знает, он еще почти ничего не знает о жизни и смерти, о любви и измене, о сексе, кстати, он тоже почти ничего не знает, даже дрочить толком не умеет, поэтому, когда к нему обращаются женщины, совсем смущается, густо краснеет и переходит с русского на английский, на котором никто из женщин не говорит, и от этого он смущается еще больше. Старый капрал, который сегодня начальником смены, еще с ночи куда-то исчез, наверное, смотрит порнуху по спутнику или бейсбол, в Америке сейчас играют в бейсбол; а он должен стоять в кабинке и отвечать этим женщинам, от которых пахнет жизнью и водкой, разговаривать с ними на ломаном английском или ломаном русском, слушать их ломанный жизнью и водкой украинский, разъяснять им правила провоза внутренних органов и алкогольных изделий, отбирать у них лишний алкоголь, отбирать у них электроприборы и шоколад, отбирать у них взрывчатку и ручные гранаты ргд, отбирать у них для капрала журнал хастлер, отбирать у них в пользу венгерской экономики спирт, эфир, кокаин, ароматические палочки с запахом гашиша, освежающее масло с героиновой вытяжкой для тайского массажа, геморроидальные свечи с экстрактом конопли, цыганские женские волосы в стеклянных банках, рыбью и человеческую кровь в термосах, замороженную сперму в пузырьках из-под духов кензо, серое вещество мозга в целлофановых пакетиках вместе с салатом оливье, горячие украинские сердца, завернутые в свежую прессу на русском языке, — все эти предметы, которые они пытаются провезти в туристических рюкзаках, в больших пестрых сумках, в дипломатах, обтянутых кожзаменителем, в чехлах из-под ноутбуков; он устало глядит на чехлы из-под ноутбуков, набитые салом и презервативами, он растерянно рассматривает белые безразмерные бюстгальтеры из брезента, из которого шьют паруса и матросские робы, поутру к нему подходит женщина лет сорока, но ей никогда этих сорока не дашь, эти украинские женщины, они так выглядят, что им никогда не дашь их лет, ты, скажем, знаешь, что ей сорок, но дать ей эти сорок никогда не дашь, и от нее тоже пахнет долгой жизнью и теплой хорошей водкой, и она говорит, пропусти меня, я спешу — у меня сын в больнице, и губы ее так отчаянно измазаны темно-красной помадой, что венгра вдруг бьет дрожь, стой, говорит он себе, стой, какой сын, какая больница, что-то его настораживает — может, то, что она курит крепкие мужские папиросы, а может, то, что поблизости нет ни одной больницы, — секунду, и бежит за капралом, тот едва успевает застегнуть ширинку и, обозленный, выходит-таки за ним на площадку для автомобилей, бросив на произвол судьбы свой бейсбол, видит старую копейку, на которой прикатила женщина с темно-красными следами крови и помады на губах, и все сразу понимает; он зовет двоих механиков, те снимают передние крылья и обнаруживают целый арсенал — блоки сигарет, кучу нелегального табака, брильянты, золото и чеки из ломбарда; окрыленные первым успехом, они лезут в салон, и снимают заднее сиденье, и там, ясное дело, находят остальную контрабанду, потом разбирают дверцы и приборную панель и вообще разбирают копейку, насколько это возможно в полевых условиях, но больше ничего не находят и исчезают с чувством честно сделанной работы; женщина обреченно садится на холодный бордюр и внимательно смотрит на молодого венгра, и в ее взгляде ненависть так странно соединена с нежностью, что парень подходит к ней и просит закурить, она нервно смеется, показывает ему на гору конфискованного табака, но потом дает свою крепкую мужскую папиросу; так они и сидят, счастливые и измученные, она — третьим месяцем беременности, а он — первой самопроизвольной эякуляцией.

Ну, или вот. Трое поляков уже второй час пытаются отделаться от украинской проститутки, что, в свою очередь, упрямо пытается пересечь границу. Слушай, говорит один из них, ну какой еще Ягеллонский университет? мы тебя уже три раза за этот год пропускали, это не говоря о других сменах, езжай домой, нам не нужны неприятности, но она говорит: стой, ты не хочешь неприятностей, а я не хочу домой, давай решим вопрос полюбовно, как заведено у нас в Ягеллонском университете, я все равно домой не поеду, вы же меня знаете, бояться вам нечего, презервативы у вас есть? и они зачем-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться, теперь ночь, самое спокойное время суток, тут их, наверное, никто не потревожит до самого утра, тем более что презервативы у них есть, и она начинает раздеваться, а они, напротив, раздеться не спешат, они как-то к ней пристраиваются, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем, ну, и плюс она, выстраивают причудливую конструкцию, в самом сердце которой бьется она, и только у них все начинает получаться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном раздается взрыв, резкий взрыв гранаты, от которого трескается и вылетает стекло и в свете фонарей подымается пыль, и тут они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как те уверяли, телевизорами без кинескопов, они внезапно вспоминают, какими недобрыми взглядами провожали их вечером цыгане, которых они маринуют на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных протестов, которые цыгане выкрикивали по адресу господа бога и польских властей, тут они все резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и болезненно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает: оправляясь на ходу, поляки выбегают на улицу, она выбегает вслед за ними, и первая же шальная пуля разносит ей правое колено, она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой холодный и чужой, через несколько часов ее унесут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, потом — всю жизнь — с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.

Вся твоя жизнь — это борьба с системой. Причем ты с ней борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, как только ты останавливаешь ее на улице и начинаешь выдавать прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно поворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, гася весь твой пафос и оставляя тебя наедине с твоими протестными настроениями. Зачем они возводят прямо передо мной свои заграждения и линии обороны, зачем делают бессмысленными все мои попытки объясниться с ними, зачем им мое отчаянье, неужели они получают от этого удовольствие? Жуткие средневековые процессии, безжалостные души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, что пытаются протиснуться сквозь неприступные стены кордонов вместе со своим преступным грузом, вместе со своим нелегальным бизнесом, не понимаю, откуда взялись эти пропасти посреди теплого июльского простора, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто, в конце концов, разделил их визы на шенгенские и фальшивые?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату