Избавиться от нее удалось лишь после того, как она снова привела мою матку в тонус, а я дала подписку о том, что снимаю с нее всякую ответственность за все, отныне происходящее со мной.
Мой исстрадавшийся муж нашел лучшего в городе специалиста. Пожилая красивая дама, главврач прекрасного роддома, спокойно осмотрела меня:
— Кто у тебя участковый? Зелькинд? Известная дурища. Все у тебя в порядке, бедра — закачаешься, родишь как миленькая, а пока отдыхай, радуйся. Вот родишь — будет не до отдыха, вспомнишь еще это времечко, последние в твоей жизни свободные денечки. Рожать приедешь ко мне в клинику.
Май был чудовищно жарким, июнь еще жарче, и я спасалась от утомительной жары почти непрерывной дремой. В то солнечное воскресенье рожать я не собиралась, целые две недели отделяли меня от рокового срока, хотя мама постоянно уговаривала меня:
— Рожать надо до четырнадцатого, на неделе Всех Святых, после четырнадцатого пост. А еще лучше четырнадцатого, в воскресенье. Кто родится в воскресенье, будет просто загляденье, постарайся уж, порадуй меня.
Я нежилась в постели, не желая расставаться со сном, когда муж сказал мне:
— Сегодня в городском парке выставка собак, Вадик звал, пойдем?
Не открывая глаз, я покачала головой:
— Жарко, иди один, прогуляйся, купи мне клубники, а я буду спать до твоего возвращения. Мама придет через полчаса.
Я понежилась еще немного, потом еще немного, задремала, а проснулась от странного ощущения. Мне показалось, что внутри меня тихо-тихо, нежно, осторожно лопнул мягкий воздушный шарик. Я прислушалась к своему телу. Было тихо, даже привычных толчков не было, и ничто не предвещало перемен, разве что внезапно появившееся ощущение незащищенности и открытости, незамкнутости, неполноты, недостаточности. И тут же из меня тоненьким теплым ручейком потекла, заструилась водичка. Мои мускулы не слушались меня, и никакими привычными способами нельзя было остановить эту струйку, такую тонкую и неумолимую, никак нельзя. Мне предсказывали мальчика, но я представила крохотную девочку, которая, так же как и я недавно, нежилась во мне, словно в колыбельке, и увидела внутренним зрением, как исчезает, выливается из меня ее постелька, истоньшается мягкая перинка, становится плоской подушечка, как дочка моя просыпается от потревожившего и ее ощущения незащищенности. Опасность сжала мне горло, и, услышав звук открывающейся двери, я хрипло пискнула:
— Мама!
Извлечь мужа из парка не представлялось возможным, и за дело взялась мама. “Скорая” приехала через час, молодой врач был неумолим:
— Никакого второго, сегодня возим в первый.
— Но Вероника Аркадьевна сказала…
— Мне Вероника Аркадьевна не указ, дежурит первый.
Струйка давно уже превратилась в поток, спорить было неблагоразумно, и мы поехали.
В приемном покое холеная красавица сестра в безукоризненном халатике, надетом только на лифчик и трусики, беспощадно и споро, как полковой парикмахер Швейка, выбрила меня, слегка поранив, но порезы эти, значительные в будни, в этот день воспринимались лишь как репетиция, простейшее упражнение, неизбежное перед будущим кровопролитьем. С легкой брезгливостью кинула мне напоминающую рубище рубаху.
— У меня есть своя…
— Нельзя, у вас грязная, у нас тут все стерильно.
Вспоминая свою, белую, словно крылья ангела, в кружевах и бантиках, я, чувствуя себя каторжницей или пациенткой сумасшедшего дома, надела эту, цвета дешевой туалетной бумаги, разорванную от ворота до лона. Увидев сквозь прореху свой туго натянутый живот и удивленный выпуклый глаз пупка, робко попросила:
— Нельзя ли поменять, вот смотрите…
— Не капризничайте, мамочка, это ненадолго, все равно марать, а там вам будет все равно.