Я ехал в одной коляске с Калининым. Коляска — с кожаным верхом, на рессорах, остальные — рессорные либо безрессорные брички. Мужики кланялись ему, окликали, иные просто и дружески, другие с подобострастием. Он приветливо каждому снимал свою кепку. В одном месте какая-то жница, узнав его, выпрямилась и крикнула в упор: “Подыхаем тут без чаю, без сахару!” Ему
было очень как-то неловко, словно она совершила неприличие.
Говорили о литературе, об ее положении. Я рассказал ему, как трудно ей приходится. Он согласен. Это потому, говорит, что у нас, наверху, нет времени заниматься этим делом. Сталин ведь прекрасно понимает искусство и литературу. Но что ж делать: дела более важные отнимают все время.
Корней Чуковский издевается над “малограмотностью” Воронского. Горький прислал Воронскому письмо, в котором советовал просмотреть какие-то книги “ОЗ”34. Воронский читал письмо при Чуковском. “Что это за ноль три?” — будто бы спросил Воронский. “И такой человек редактирует классиков!” — сокрушается Чуковский.
Вернулся из Америки Б. Пильняк. Привез автомобиль — и на собственном автомобиле, без шофера, прибыл из Ленинграда. Предмет всеобщей зависти: ловкач! Создает вокруг себя шум какой-нибудь контрреволюционной вещью, — затем быстро публично кается, пишет статью, которая обнаруживает всю глубину его “перестройки”, — тем временем статьи печатаются о нем, имя его не сходит со страниц, книги раскупаются. — Заработав отпущение грехов, получает заграничную командировку; реклама, конечно, перебрасывается за границу, и парень пожинает лавры. Сергеев-Ценский открыто завидует ему: ловкий человек.
Пильняк хитер. Он, конечно, чужд революции. Он устряловец, чистопробный собственник, патриот “России”35. Но умеет “маневрировать”, умеет кривить душой, подделываться, а главное, извлекать из всего этого “монету”.
Однажды, показывая мне какую-то книгу Устрялова, погладив ее, сказал: вот это писатель, да! Его импресарио по Америке, какой-то Маламут36, — выходец из России, американский журналист, создал ему шумную рекламу: летучки расклеивались примерно такого текста: “Борис Пильняк, известнейший русский писатель, занимающий <в литературе> место, какое занимал Лев Толстой. На его произведениях учится вся современная русская литература” — и все в том же роде. Для американцев это, пожалуй, правильно.
Встретил на улице М. Козакова. Приехал из Ленинграда защищать свою книжку “Человек и его дело”: конфисковал Волин. Книжка безобидная37.
Козаков взмолился Волину. Тот его утешает: не думайте, что вы один, смотрите, сколько у меня таких же, — и, раскрыв портфель, показал ему десяток книг. Козаков к Бубнову: защитите. Был также у Стецкого. Говорит, что они обещали снять конфискацию.
Беда с материалом для журнала: чуть ли не пусто. У меня, правда, есть кое-что, но очень мало. То есть — никогда так не бывало. В “Красной нови”, говорят, еще хуже: там просто ничего нет. Застой, оскудение: а все они, писатели, кричат на перекрестках, что они “перестраиваются”, что они
изощряют свой “творческий метод”, что они становятся все страшно “идеологически выдержанными”. И один за другим выпадают из литературы,
просто перестают писать. Так перестал писать Огнев38, ссылаясь на “общественную” работу. Так перестала писать Сейфуллина, тоже “заседающая”
перманентно. О Бабеле уже не говорю. Просто несчастье, — а в журналах нет материала: не брать же хлам, который продолжает фабриковаться. Рапповцы пляшут и ликуют: неслыханный размах пролетарского литературного движения, — а в “Октябре” из номера в номер печатают попутчиков, да и то
третьего сорта. В “Красной нови” сплошь “попутчики”, — да еще с Эренбургом на придачу.
Кон ушел из Главискусства. То есть это значит — его “ушли”. Луппол
передает, что “последней каплей” <стал> его конфликт из-за МХАТа. Станиславский, поправившись, потребовал “ухода” Гейтца, назначенного директора театра, партийца. Кон воспротивился. Спрашивал у Бубнова: как быть? Бубнов ему ответил: вы руководитель Главискусства, решайте как хотите. Кон решился и отказал Станиславскому. Тот к кому-то обратился из власть имущих. Гейтца отставили. Кон подал в отставку. На Политбюро, где обсуждался вопрос, Кон бросил “крылатое слово”: “Я — (так передает Луппол) — считаю ошибочной „ложную” политику, которая ведется в театре” и т. д. “Ложная” — не от “ложь”, а от “ложа”: влиятельные товарищи, сидящие в ложах, ведут свою политику, с которой он, Кон, не согласен.
10/IX, 31. Заходил Артем. Оправился после смерти сына. Пишет. Дал новую главу из “России, кровью умытой”. Рассказывает о своей работе, о том, как “давит” его материал. Он бродяжил по станицам, собирал (с мандатом из “центра”) станичников, участвовавших в боях, — и по часам просиживал с каждым, слушая их рассказы, записывая эпизоды, отдельные фразы, выражения, словечки. Кроме того, что он извлек из печатных и рукописных источников, — эти опросы дали ему горы “сырья”. Он и обрабатывает его. Иногда, говорит, какая-нибудь удачная фраза, — ну, живая, какой не встретишь, — ее надо вставить, — вот, бьюсь, придумывая сцену, или диалог, или что-нибудь. Но вот, пишу, пишу, а “материал” не уменьшается.
Пришел он за советом. Написал бумагу Сталину, в которой заявляет, что берется написать