Театр “Практика”: элитарное искусство в роли народного
Эстетический парадокс: сегодня истинно народным может быть лишь элитарное искусство. И наоборот, искусство, претендующее на максимальный охват народонаселения, отчего и не скрывающее коммерческой сути, оказывается кабинетным конструктом высоколобых умников, считающих, что они вполне разбираются в народной психологии. Особенно очевидным этот парадокс оказывается, если сравнить нынешние телепремьеры и репертуары элитарных московских театров. “Практики”, например, зал которой не вмещает большого количества народа. Что бы ни снимали отечественные кинематографисты, кажется, главная их задача — навеять человечеству сон золотой, подарить сказку. И даже если речь идет не о фантасмагории или сюжетах параллельной истории, а о самой что ни на есть реальной реальности, на киноэкранах наша вопиющая повседневность преображается в неузнаваемую клиповую нарезку, плотно запечатанную в целлофан с помощью вакуумного отсоса воздуха.
Иное дело возникает в выставочных залах, казалось бы самой логикой потребления отодвинутых от злобы дня. Сегодня именно элитарный contemporary art, впитавший в себя традиции обличительного пафоса, ну, хотя бы передвижников, и социальный темперамент авангардистов, является последним прибежищем художественной свободы. Чему косвенным свидетельством оказываются постоянные попытки заткнуть фонтан инакомыслящих галеристов да кураторов, жуткое дело, подрывающих своей деятельностью славу России.
Великий русский художественный критик Владимир Стасов в статье “Двадцать пять лет русского искусства” говорит о здоровом чувстве правды, все сильнее и сильнее укрепляющемся среди современных ему художников-передвижников. Красота объявляется Стасовым чертой “старого” искусства, тогда как в новейшем народном, по духу, искусстве на первый план выходит социальная надоба. Общественная польза понимается критиком как общественный резонанс, вызванный похожестью изображенного (изображаемого) на сырую реальность.
“„Прекрасное" не стоит уже для нового искусства на первом месте: на первом месте стоит для него жизнь и все то, „что в ней для человека интересно". А когда так, то высший законодатель для искусства — не школа и музей, а сама жизнь. Необозримые области, прежде забытые или с презрением вытолкнутые вон, попадают на первое место; бесчисленные сцены, личности, события, люди, прежде забракованные, теперь становятся краеугольными камнями здания. Прежнее надутое высокомерие к тысяче вещей превращается в любовь и почтение, и в то же время в пучину забвения на веки веков летят стремглав вещи, когда-то „важные" и „почтенные". Картины и скульптуры наполняются множеством сущностей, в которых нет вовсе „красоты" и „возвышенности", но в которых есть „интересы жизни". И наконец, что выше всего, искусство берется еще за одно настоящее великое назначение свое, до сих пор позабытое и неиспробованное, заброшенное на дно каких-то сундуков, от которых и ключи-то были потеряны: оно становится „объяснителем" и „судьей" жизни...”
Стасову вторит Николай Чернышевский, в своей диссертации “Эстетические отношения искусства к действительности” определивший: “Конечно, воспроизведение жизни есть главная задача искусства; но часто его произведения имеют и другую задачу: объяснять жизнь или быть приговором о явлениях жизни...”
Ныне искусство для “своих” оказывается менее компромиссным и угодливым, оно не претендует на голливудские бюджеты и оттого оказывается искренним и честным. А самое главное, социально активным — в правильном, не конъюнктурном смысле. Элитарное искусство никогда не держит зрителя за быдло, клюющее на громокипящие, но внутренне полые “проекты”.
Нынешняя мысль народная — мысль зрелого и самостоятельного человека, способного выбирать себе то, что ему действительно интересно. Это мысль человека, способного разглядеть первородство без рекламно-рождественской мишуры. Такой человек понимает патриотизм как невозможность манипуляции над своим выбором или пытается свести эту манипуляцию к минимуму.
“Капитал” Владимира Сорокина (режиссер Эдуард Бояков). Вот пример высокохудожественного, гуманистического искусства, ныне возникающего крайне редко. Хоть в Красную книгу заноси. Актуальность формы здесь соединяется с вечными человеческими ценностями и общественным идеалом, болью за происходящее с людьми и отдельно взятым человеком. Именно так сегодня выглядит, должно выглядеть настоящее русское искусство, наследующее классические традиции русской словесности и русского театра.
“Капитал” недекларативен (как принято в “обычном” театре) и жёсток (жесток) по форме, никакого сиропа и разлюли малины. Никаких внешних признаков заигрывания со значимой проблематикой: “Капитал” — прежде всего концептуальное, крепко сбитое зрелище.
Сорокин говорит с читателем-зрителем как “со взрослым”, на равных, без придыхания, без попытки понравиться или облегчить задачу. Однако боль создателей
и мысль народная делают непрямое высказывание едва ли не манифестом нового гуманизма: де, слаб современный человек, слаб и подл, да только есть, остался в нем свет нетварный, позволяющий смотреть в будущее с оптимизмом.
Гуманизм Сорокина заключается в разговоре без поддавков и иллюстративности. У него уже давно не осталось иллюзий, одна слабая надежда на силу соборности, силу непреходящую.
Дух более не веет там, где хочет. Дух более вообще почти нигде не веет, если только ему правильно не организовать вентиляционное пространство. Искренность, отныне невозможная ни в кино, ни в литературе, — странным образом она настигает тебя в театральном подвале, где прописан самый лживый из всех видов искусства.