Странно, не вспоминается мне другое французское издание на эту тему — такого объема и так дружно отрецензированное левоинтеллигентской прессой. Междусобойчик, подарок своим, украшение стеклянного столика в гостиной?
Итога не получается. По-видимому, и не хочется. А кому интересно объявлять себя постаревшим? “Актюэль” перевоплотился в “Нову”, сор-боннские заводилы — в ювенильных политиков и философов, которым за шестьдесят.
В основе концепции лежит метафора. Но она все та же. В предисловии указаны три источника, три культурные ассоциации: “Записки из подполья” Достоевского, Французское Подполье-Сопротивление, Америка битников и их продолжателей (отсюда пиетет перед словом-американизмом).
Рассказы ветеранов лишены рефлексии, а та, что присуща давним статьям, принадлежит прошлому, не нам.
“Подполье” — погреб, гроб, могила, в котором хранится милый труп.
Переизобрести метафору!
В Сан-Франциско, пережидая в машине парад в китайском квартале,
глазея на безупречно голубое небо, на веселенькие такие китайские лавки и рестораны, из которых растут столь же веселенькие дома (некоторые из них, для вящей же развеселости, расписаны граффити), на смешной старомодный трамвайчик, тянущий свою лямку вверх по холму, я вспомнил точно такой же трамвайчик в старосветском захолустье, в островном Омими под названием Абериствит. На самом деле даже не вагончик, а фуникулер-чик, на котором ленивый турист или любопытный путешественник может подняться на гору и окинуть взглядом прекрасную панораму: справа мыс, обозначающий границу залива, над мысом летают истребители с местной авиабазы, слева и внизу — городок со своим полуразвалившимся замком, эдвардианским неоготическим колледжем, холмом, на котором прилепилось псевдоклассическое здание Национальной библиотеки, и дальше — стекло и бетон нового корпуса колледжа (а за ним еще одна стилизация — псевдотюдоровский корпус общаги, где я обитал двенадцать лет назад), а впереди — ах, впереди! — море, море, море, за которым угадывается невидимая Ирландия. Да, псевдо- сан-францисский трамвайчик вел на лучшую обзорную площадку на берегу залива Святого Георгия, этого внутреннего кельтского озера. А что было там, на горе? Заколоченные парковые павильоны, сломанные карусели. Сладко и горько было видеть их, родных братьев и сестер павильонов, качелей, каруселей, скамеек в Автозаводском парке города Горького. Нет, Автозаводского парка уже города Нижний Новгород — именно в первые десять лет по изникновению пешковского псевдонима там все пришло в столь неописуемо прекрасный упадок. В те годы я накрутил по парку сотни километров, неустанно гулял, пожирая глазами все новые и новые признаки разложения, я был взволнован и даже счастлив — вот она, новая Александрия! Вот она! Пора приниматься за “Автозаводский квартет”! Ничего, конечно, из этого не вышло, я вскоре уехал из тех мест, парк захламили киосками и кафе, истребили деревянный летний кинотеатр в сталинско- мавританском стиле, эту местную Альгамбру, увезли на свалку колесо обозрения, над аллеями и еще недовырубленными кустами акации повисла жирная шашлычная вонь, тополиную тишину осквернил разбитной ритмишко русской попсы. Все, конец. Автозаводский парк эпохи упадка сохранился здесь — за тысячи километров от Нижнего, над маленьким городком на берегу моря, и сюда можно дотащиться на забавном трамвайчике, точь-в-точь как в Сан-Франциско. Китайский парад все не кончался, я смотрел на потешные мундиры и красные фонарики и вспоминал сэлинджеровскую повесть, где кто-то из Глассов сидел вот так же в машине в тридцатиградусную жару и пережидал, когда пройдет парад, только не карнавальный, а настоящий. 1942 год. Парень мучился бронхитом (или плевритом?) и дохал так, что остальные в машине содрогались от ужаса. Не забыть бы — торс героя был обмотан пластырем, чтобы он не разлетелся в клочья от своего кашля. Но я, слава богу, не кашлял в Сан-Франциско, я был в порядке, да и компания моя была не в пример лучше. Так что я мог спокойно сидеть и вспоминать разные вещи. Вот и Абериствит вспомнил, и всю последнюю поездку в Уэльс, в нежно любимый большой островной Омими, заставленный горами и замками. И, перебирая в памяти свои валлийские перемещения, я вспомнил точное слово, обозначающее то, что влечет нас во всем этом, нет, что трогает нас — до слез, до дрожания голоса, до тайного всхлипа. Слово это — “убожество”.
Перескочив в Шрусбери с поезда, идущего из Кардиффа в Манчестер, на поезд, идущий не знаю откуда в Абериствит, я устроился в уголку, перехватил буфетчицу с полупустой коляской, набил рот треугольным сэндвичем и пивом, достал ручку, блокнот и записал следующее: “Вокзал в Кардиффе. Царство уродства, убожества, тоски. Очередная провинциальная дыра со всеми ее прелестями. Бомжи, наркоманы, какие-то уездные клерки, гимназисты и реалисты. Шепелявая речь, треники, следы вырождения повсюду. Выпученные глаза, откляченные губы, прически начала девяностых. Итак, первая тема этого путешествия, как и главная тема всех моих путешествий, — убожество. Убожество лиц, одежды, еды, обстановки, самой атмосферы. Убожество на границе ада, как в Норильске, убожество просто русское, как в Нижнем, бледное питерское убожество, убожество обожравшейся деньгами убогой Москвы. Вот тема современного путешественника. Европа, Россия — по большей части бедны и убоги. Что же до меня, то я наконец еду в последнем поезде и, по случаю, купив пива и сэндвичей, убого счастлив”.
С трудом докончив банку пива, я помешкал и добавил: “P. S. В продолжение темы убожества. Вкус пива близок к тому, чтобы назвать его „привкусом убожества". Не „пива вообще", а последнего глотка в кружке, бутылке, особенно в банке. И тут есть некоторая разница. Последний глоток британского пива имеет вкус сиротства, чешского — безнадеги. О русском не говорю, ибо здесь хватает первого глотка”.
Винография: валлийский “Brains”. В банках.
Тосковать в мажоре — не в этом ли заключается тайна “Беспомощного”?
Песня целиком построена на повторении: D — А — G — G. Янг использует основные аккорды мажорной тональности, но, спровоцировав у слушателя соответствующую реакцию, оставляет его в растерянности. Мало того что уху, выдрессированному тысячелетней традицией, было бы куда привычнее услышать здесь доминантовый аккорд после субдоминантового, ля мажор после соль мажора. Не довольствуясь этим, Янг отказывается вернуться на тонические круги своя и длит и длит ожидание, зависает между землей и небом, звездами и покинутыми домами. Тоника — доминанта — продленная