Так что очень быстро ты понимал, что срок у тебя весьма условный. Когда ты выйдешь, зависит совсем не от тебя, а от начкара и начгуба. Этот новые сутки раздавал вообще на раз. Каждое утро.
Но у нас шмон всегда проходил благополучно. Были у нас в камере две нычки, которые никогда не находили. Они являлись самым главным нашим богатством и передавались по наследству.
Начкары и караульные на этой губе были в основном нормальными. По мелочам не придирались. За исключением одного — этот любил бить. Отвалдохал у нас как-то полкамеры. Но новых сроков не навешал. И на том спасибо.
После поверки утренний туалет.
— Руки за спину, лицом к стене! Пошел!
Пописать, взбрызнуть лицо водой, побриться и почистить зубы. Все под надзором. Все на ходу, не по-человечески: “Длинный, падла, бегом, у меня вас тридцать камер!” Караульный стоит рядом и смотрит, не сбросил ли ты в канализацию чего недозволенного.
Бритва десятилетней давности щетину рвет вместе с кожей. Если плохо побрился, никого не волнует — залет, новый срок.
Потом завтрак. Миска каши, чай, хлеб. Кормили нормально, на голодуху никто не жаловался. Да и калории нам расходовать было совершенно некуда.
Потом обход фельдшера. Это важный момент в жизни арестанта. Жаловались постоянно и на все. С тайной надеждой лечь в санчасть, конечно, но большей частью для разнообразия — поговорить, таблеток каких-то получить, как-никак, а все развлечение. Фельдшером на этой губе был Фунт, добрейшей души парень, годичник после мединститута. Он был хорошим диагностом, несмотря на молодой возраст. Выглядел именно как Фунт — большой, толстый, кучерявый и очень душевный. Никому ни в чем не отказывал, никогда ни про кого не забывал. Я Фунту очень симпатизировал и в знак благодарности никогда не приставал к нему с выдуманными болячками.
А после медосмотра наступало самое тяжкое — большое свободное время. Шесть часов, абсолютно ничем не занятых. Невероятная тягомотина. В камере нет ничего — только две маленькие металлические скамеечки, намертво прикрученные к полу, металлический стол между ними и подставка для нар. Вся камера — пять шагов на четыре. Делать ничего нельзя. Нары откидывать запрещено. Да и невозможно — при поверке начкар пристегивает их замком к стене. Лежать, а тем более спать, запрещено категорически. Губа — не курорт, а мера воздействия, как любил повторять начгуб. Мы должны были весь день провести в бодрствовании, размышляя над содеянным. Спать, курить нельзя. В туалет нельзя. Собственно, нельзя ничего. Разрешалось только стоять, сидеть, ходить и негромко разговаривать. За залет — новые десять суток.
Обо всем переговорили в первый же день. На второй день обо всем переговорили еще раз. На третий уже друг друга тихо ненавидели. Тринадцать дней, оказывается, могут тянуться невыносимо долго.
Мы спасались тем, что играли в “бегемота”. Детская такая игра. Разбиваешься на две команды, одна загадывает слово, выбирает ведущего из другой команды и говорит ему это слово на ухо. А он должен жестами, не произнося ни звука, объяснить его своей команде, чтобы она его угадала. Самое западло загадать что-нибудь типа “индустриализации”.
В “бегемота” мы играли на протяжении двух недель. За исключением тех дней, когда приводили новенького. Их никогда не прессовали, принимали с распростертыми объятиями. Новенький — всегда развлечение. Кто, откуда, где служил, кому земляк, кого знаешь, что пил, как нажирался, где нажирался, кто родители, чем занимаешься по жизни. Новая струя в разговорах, которых хватало еще на день. Потом опять — “бегемот”.
Интересное, наверное, было зрелище. Пятеро придурков молча сидят в камере, кривляются друг перед другом и периодически ржут вполголоса.
Если хочешь в туалет, твои проблемы. В соседней камере парень маялся поносом. Терпел- терпел, стучал-стучал, просил-просил, потом взял да и облегчился в плевательницу — обычную миску, в каждой камере такая. Вентиляции никакой. Вонь невыносимая. Караульные забегали, вытолкали его с миской в сортир, дали тряпку. Принесли хлорку, воду. Но газовую камеру все ж таки не устроили, кажется. Вроде бы просто продезинфицировали. Потому что хлоркой воняло хоть и сильно, но не до обмороков — а в таком замкнутом пространстве это почувствовали бы все. Так, кашляли, но глаза не вываливались.
Потом обед, самое главное время в жизни арестанта. Ты слышишь лязганье бачков, открывающиеся кормушки, звон передаваемых мисок. По запаху пытаешься определить, что на сегодня. Пока тележка со жратвой доходила до нашей камеры, расположенной в самом конце первого крыла П- образного коридора, около сортира (тоже привилегия, кстати — на добегание уходит меньше времени, какие-то секунды, но их можно посвятить себе) — час сидишь и слушаешь, как раздают еду. Нюхаешь. Начинает сводить желудок. Краем глаза пытаешься выглянуть в глазок — не видно ли уголка тележки. Видно! Еще две камеры — и мы. Все рассаживаются, как послушные девочки, старший камеры на низком старте — еду в кормушке получает он один и раздает остальным. Все должно делаться также пулей, моментально, не задерживаясь ни на секунду.
Потом жуешь, медленно, вдумчиво, слушая, как тележка, повернув за угол, начала путь в обратную сторону по второму крылу коридора.