Л. Квортрап, “Бог умер, но и научную картину мира постигла та же участь”20.
Я отнюдь не отвлекся от вопроса о школьном учебнике. Потому что школьная наука так или иначе следует за академической наукой; иногда, правда, со значительным отставанием (когда я знакомился с дореволюционными гимназическими учебниками, мне трудно было представить, что их авторы являются современниками Ключевского).
Когда мы говорим, что история рассказывает, то имеем в виду в первую очередь академическую науку, но еще в большей степени науку школьную. Здесь особенно важно мастерство рассказа, письменного или устного: завладеть вниманием школьника труднее, чем завладеть вниманием студента или, тем более, коллеги-историка. Если, излагая отечественную историю, вы, допустим, подошли к порогу 1918 года и начали с того, что-де в январе вновь повысили цены на хлеб, а в феврале немцы возобновили наступление на Восточном фронте, то ученик может вас слушать еще вполуха. И совсем другое дело, если вы начнете так: “Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918…” — сколько-нибудь чуткого ученика эта фраза сразу “зацепит” и создаст у него определенный настрой. То, что я процитировал, — это зачин известного романа, но и историк мог бы начать свой рассказ примерно так же, а потом уже продолжить в рамках своих задач.
Однако не толкаем ли мы историю в объятия художественной литературы? Связь между ними действительно тесная. Она подтверждается тем, что некоторые историки выступают как писатели, и наоборот. Первый из великих наших историков Карамзин стал также первым прозаиком, чьи произведения спустя двести лет остаются удобочитаемыми. Ключевский и С. Ф. Платонов писали литературно- критические статьи. Все трое (к ним можно присовокупить и других) принадлежат, следовательно, не только к “гильдии” историков, но и к “цеху” литераторов.
Научно-исторические тексты названных (как и некоторых неназванных) историков отмечены художественными достоинствами. О Ключевском, например, Юлий Айхенвальд писал так: “Ювелир слова, старинный мастер мозаики, Ключевский и дает в своих произведениях непрерывную художественную вязь”21. А те, кому довелось слушать лекции Ключевского, сравнивали его не столько с другими историками, сколько с писателями — Тургеневым, Чеховым, Толстым; и даже с певцами — Шаляпиным, Собиновым.
С другой стороны, художественная литература в очень большой степени формирует наши представления об истории. Насколько они были бы беднее (если говорить только о русской истории) без образов “Полтавы” и “Капитанской дочки”, “Тараса Бульбы” и “Песни про купца Калашникова”, “Войны и мира” и “Красного колеса”!
В педагогическом плане представляет интерес опыт английской школы, где изучение истории сопровождается обязательным чтением художественных произведений (или отрывков из них), тематически связанных с изучаемыми историческими событиями.
Другой интересный опыт — педагогика Рудольфа Штейнера, получившая распространение в Германии в 20-х годах прошлого века (так называемая вальдорфская педагогика). В вальдорфских гимназиях в 1-м классе читали сказки, во 2-м — жития святых и басни, в 3-м — “Илиаду” и Ветхий Завет, в 4-м —германо-скандинавские мифы и русские былины и только в 5-м переходили к истории и Новому Завету. Как бы тут ни сказывались антропософские взгляды Штейнера, опыт все равно интересен. Во- первых, тем, что применительно к древнейшему периоду художественные произведения с полным на то правом подменяют собой историю, а точнее, не историю, а археологию. В самом деле, “Илиада” стократ больше сообщает нам о греко-троянцах, чем все “золото Шлимана”, а “Эдда” и прочие мифы — стократ больше о древних германцах, чем все те черепки, которые от них остались. Во-вторых, тем, что в рамках учебного процесса (в которые “встраивается” и Закон Божий) совершается плавный переход от художественных произведений к истории.
При всем том между историей и художественной литературой проходит отчетливая граница (разве только в жанре биографии она становится не столь отчетливой). История — амфибия, живущая одновременно в двух средах и не могущая целиком принадлежать ни одной из них. По точному выражению Эдуарда фон Гартмана, история есть “несвободное искусство”, которое потому несвободно, что связано научной своей “половиной”.
Как историку, так и художнику слова, чтобы воссоздать картины прошлого, требуется воображение. Но работает оно у них по-разному. Идет направо-— стремится удержать в поле зрения елико возможно большее количество фактов и не расстается с грузом академической традиции. Идет налево — становится более раскованным, но и склонным к произволу.
Многие из тех, кто пишет в обоих “жанрах”, хорошо чувствуют это отличие. Пушкин, увлекшись темой пугачевщины, ощутил потребность подступить к ней на двух совершенно разных уровнях. “История Пугачева” — занимательное чтение, но это также и научная работа, обладающая основными признаками таковой, ибо она основана на изучении архивов, опросе свидетелей и т. д. “Капитанская дочка” — снижение с высоты “птичьего полета” до высоты человеческого роста, позволяющее лучше, пристальнее вглядеться в лица участников исторической драмы; для чего, однако, требуется “разогнать” фантазию до такой степени, какую не может себе позволить историк. Солженицын в “Красном колесе” (история того самого “ворона”, прилет которого был обещан пушкинским Пугачевым-“вороненком”) поступил иначе: он соединил художественную и хроникальную части в одном романе, но четко отделил их друг от друга — хроникальная часть набрана петитом. Так что можно прочесть роман без его петитной части и, наоборот, можно прочесть петитную часть как самостоятельное историческое исследование, проигнорировав художественную часть.
Художник слова может быть соперником историка (включая те случаи, когда они соединяются в одном лице). У. Черчилль утверждал, что для понимания английской истории Шекспир дал ему больше, чем все историки. П. А. Столыпин — что к размышлениям о судьбах России более всего его подвигнул пушкинский “Борис Годунов”.
И все же случаев, когда художник слова может быть достойным соперником историка, совсем не так уж много. И дело тут даже не в качестве литературы. Скажем, с тем, что “Война и мир” есть одно из высочайших достижений художественного гения, никто не станет спорить, но что понимание исторического процесса у Толстого столь же неприемлемое, сколь сильны созданные им образы, тоже достаточно хорошо известно. Надо уметь жить в “большом времени”, чтобы глубже постичь смысловое содержание “малого