против всего того “помола”, который уже выдала и продолжает выдавать на-гора “мельница” науки. Что-то эта родимая сфера будет усваивать, “вживлять” в себя, а что-то — решительно отторгать; возможно, что некоторые пути-дороги, торимые отважными исследователями, раз и навсегда оборвутся и зарастут травой забвения. Хотя как именно это произойдет, сейчас сказать очень трудно.
Вот, наверное, открывается поприще, на котором европейское человечество может и должно стать мировым лидером. Когда-то оно инициировало научно-техническую революцию, и долгое время казалось, что в этой части у него нет соперников. Но за последние годы Восточная Азия с ее уникальными имитаторскими способностями показала, что в состоянии опередить евро-американцев. Зато перед нами открывается другая задача, исторически не менее, если не более, важная: сохранение и восстановление “общей человечности”
(П. Фейерабенд), поврежденной и искаженной колючей средой научно-технической революции.
Впрочем, в одном отношении научно-техническая революция оказала благотворное влияние на историческую науку: она нанесла сокрушительный удар-— из тех, что в Средние века именовались misericordia (кинжальный удар, наносимый из жалости в уже умирающее тело), по известной концепции “логики истории”.
Концепция внутренней логичности исторического процесса, которая выглядит столь монументальной, возникла относительно недавно, в ХVIII веке. Джамбаттиста Вико был, вероятно, первым, кто низвел царственный Логос с неба на землю, убеждая своих читателей в “сплошной логичности мира” и “разумности истории”. Наиболее развитую форму это воззрение получило у Гегеля: мировой дух “растворяется” в человечестве и уверенно ведет его к заранее поставленной цели, разумеется, благой; в своем стадиальном развитии оно проходит этапы, которые можно вычислить методами, близкими тем, что применяются в естественных науках. Философия Гегеля оказала мощное влияние на европейские умы и в той или иной мере сохраняла его, покуда дела шли не худо, то есть до Первой мировой войны24.
Ключевский опередил свое время, выступив против убеждения в разумности исторического процесса — убеждения, которого держался еще его учитель Соловьев. “История, — пишет Ключевский, — процесс не логический, а народно-психологический и <…> в нем основной предмет научного изучения — проявление сил и свойств человеческого духа, развиваемых общежитием”. Такие понятия, как “законы истории”, “связь причин и следствий”, согласно Ключевскому, взяты из других наук, из других порядков идей. “Законы возможны только в науках физических, естественных. Основа их причинность, категории необходимости. Явления человеческого общежития регулируются законом достаточного основания, допускающим ход дел и так, и этак, и по третьему, т. е. случайно (курсив автора — Ю. К .)”25. Следует, правда, оговориться, что приведенные высказывания Ключевского полемически заострены; в других своих текстах он не отрицает, что причинно-следственные связи играют существенную роль в истории. Существенную — но не главную. Свободный в своих действиях человек может порвать любую логическую цепочку, перечеркнуть любые ожидания. Но то, что выглядит как сочетание случайностей, может, в свою очередь, перечеркнуть любые его намерения.
Возьмите самое значительное событие ХХ века — Русскую революцию. Солженицын в “Красном колесе” проследил, с чего она началась. А началась она с того, что 26 февраля 1917 года унтер-офицер запасного Волынского полка Тимофей Кирпичников “устал” нести службу. Он-то и стал той “копеечной свечой”, от которой занялся великий пожар. (Кстати, обратил ли кто внимание, что начало великому пугачевскому бунту положил, собственно, не Пугачев, а некий казачий есаул по фамилии Кирпичников?)
Тут могут возразить, что пожара не было бы, если бы не скопилось вокруг столько горючего материала. Да и Кирпичников “устал” служить не случайно. Пусть так. Но можно указать на связь Русской революции с теми или иными казусами, к русской истории вроде бы отношения не имеющими. Вот, например, американские историки полагают, что если бы на президентских выборах 1912 года победил не Вудро Вильсон, а Теодор Рузвельт, Соединенные Штаты вступили бы в войну не в апреле 1917-го, а гораздо раньше — скорее всего, сразу после потопления немецкой подлодкой американского парохода “Лузитания” 7 мая 1915 года. В этом случае американцы смогли бы развернуть свои войска на Западном фронте уже весной 1916-го, на два года раньше, чем это произошло на самом деле. Естественно предположить, что при таком обороте дел Германия потерпела бы поражение летом или, самое позднее, осенью того же года (в 1918-м немцы капитулировали в ноябре, но тогда у них уже не было Восточного фронта и почти все свои дивизии они собрали на западе).
А значит, Русской революции могло бы не быть.
Можно представить также иной оборот дел. Рузвельт стал президентом, но немецкая подлодка не встретила в океане “Лузитанию”. Или все-таки встретила, но немецкий Richtmann (наводчик), пустив в нее торпеду, промазал. В этом случае даже воинственный Рузвельт не сумел бы сразу вовлечь американцев в войну; а может быть, и позже не сумел бы (что привело бы к почти неминуемому поражению англо- французов и совершенно изменило бы весь ход истории в ХХ веке). И Русская революция произошла бы тогда, когда она произошла.
Обидно думать, что столь великое потрясение зависело от исхода президентских выборов в США. И вовсе оскорбительно было бы, если бы оно зависело от того, промазал или не промазал немецкий Richtmann где-то в Атлантике.
Но еще более оскорбительными, и уже для всего человечества, стали те возможности, которые открылись с появлением смертоносных “игрушек” в виде ядерных бомб и прочих видов оружия массового уничтожения. На пороге 60-х годов угроза гибели человечества в ядерной войне стала вполне реальной. И как показал известный Карибский кризис, осуществление или неосуществление ее целиком зависело от цепочки случайностей. С позиции все еще сильной “логики истории” мысль об этом была абсолютно “немыслимой” (в американском экспертном сообществе “немыслимое” стало термином, обозначающим ядерную войну); в общественном сознании она была загнана в некий дальний чулан, откуда, однако,