В обычной драке так больно не бывает. А потом я упала и поняла, что не могу пошевелиться. Глаза были открыты, я смотрела в небо, и больше
ничего. Боль вдруг исчезла, и напало такое равнодушие и отрешенность, какой в обычной жизни быть не может. Запредельные равнодушие и отрешенность. Все, что происходило вокруг, все, что было раньше, и все, что могло бы произойти в будущем, стало казаться пустым и посторонним.
Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстраненность, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.
Утром Белка принялась делать вышивки на своем пончо.
— Надо изобразить что-то значимое. Например, всех наших. И живых, и… — сказала она Эльфу и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. — Вот это вставший на дыбы медведь гризли. Саша-Гризли, — комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблескивавшей иглой. — Зверек броненосец — это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит. Кит-самоубийца. Это Истомин. Еще Антона надо вышить. Антон
будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим — цапля… — Так постепенно она перебрала всех, кого знала. В итоге на пончо остались только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. — Ты будешь
дельфином, — сказала она, снова склоняясь над пончо.
— Почему дельфином? — удивился Эльф.
— Ты добрый, веселый, умный, красивый. И я отчего-то уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.
— Ну, может быть… — согласился он.
— Теперь Сатир, — сказала Белка. — Сатир — это лев, — твердо сказала Серафима, словно все решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.
Радость от того, что Белка, несмотря ни на что, осталась жива, постепенно улеглась. На смену ей пришла усталость. Ощущение запертости постоянно давило на друзей, словно каждый из них носил тяжелый и раздражающе неудобный бронежилет, который хотя и защищал от опасностей, но в то же время отнимал все силы и желание действовать. Движения их стали медленными, лишенными цели и надежды. Даже Белка, казалось, несколько утратила свою обычную живость и потускнела, хоть и старалась не показывать вида, всячески подбадривая своих “сокамерников”.
— Как в земляной яме тут сидим! Как в чеченском зиндане. Света не видим, людей боимся. Не продохнуть, — раздраженно говорил Сатир в минуты упадка.
— Не раскисай, ты ж воин! — говорила Белка. — Займись чем-нибудь полезным. Например, телевизоры почини. Ты знаешь, как телевизор устроен?
— Ты что, сдурела? Я не знаю, как обычный чайник устроен, а ты — телевизор!
— Эльф, ты понимаешь что-нибудь в электронике?
Эльф прокопался недели две, постоянно жалуясь на то, что у него нет ни схем, ни запчастей, но с задачей справился. Из восьми телевизоров у него получилось четыре, из трех приемников — два и из двух магнитофонов — один. Кассет, правда, среди старья не обнаружилось, и потрепанный “Романтик” простаивал без дела, но остальная техника изредка использовалась.
Жизнь вошла в какую-то глубокую и безнадежную колею. Друзья увязали в вынужденном безделье, как пчелы в меду. Медлительность времени раздражала. Приплывали из ниоткуда и исчезали, как в замедленной съемке, мгновения, неторопливо истлевали минуты, долго и тоскливо исходили едким дымом часы.
Однажды Сатир улегся в рыжую от въевшейся ржавчины пустую ванну, полежал с полчаса, отрешенно глядя в потолок, и громко прокричал:
— Все! Я не знаю, чем заниматься дальше!
Из комнаты показалась Белка:
— Ну, что тут у нас?
— Достало меня все. Устал я. Какая-то пустота внутри, которая все растет и растет. Иногда вообще непонятно, жив я или умер. Есть я или нет.
Да мне на самом деле уже, в общем-то, и все равно: есть я, нет меня… — продолжал он. — У нас