Айзенберг говорит о вскрытии смыслов несуществующих, присутствующих на грани потенциальности, о самой природе поэтического письма. Важно предложенное противопоставление “что” (наивный смысл) и “как” (внешняя форма) другой паре — “кто” (смыслообразующая судьба) и “зачем” (внутренняя форма), — максимально последовательная, хотя вроде бы и ненавязчивая программа (это вообще характерно для эссеистики и статей Айзенберга — казалось бы, избегание явственных дефиниций, однако настойчивое понимание подлинности той или иной точки приложения усилий).
В поэтическом пространстве Айзенберг странным образом занимает место, в чем-то сближающее его с концептуалистами (вот почему выше был помянут Пригов, с которым — и с Львом Рубинштейном — Айзенберг одно время участвовал в проекте “Альманах”, носившем, однако, скорее дружеский или репрезентационный, но не глубинно-целостный характер). Стихотворения Айзенберга, впрочем, в отличие от текстов концептуалистов, не есть метаязыковая критика как таковая, это — лирика со всеми присущими лирическому роду атрибутами, но наделенная рефлективным аппаратом. В текстах Айзенберга контекст бесконечно проверяется и взвешивается, происходит своего рода “уточнение терминов”, перепроверка возможности поэзии как таковой. Лирика осуществляется именно в ситуации принципиальной проблематичности лирического высказывания; зазор между “возможно” и “невозможно” собственно и оказывается лирическим событием.
Другой круг (гораздо менее, увы, известный читателю), с которым Айзенберг был близок, связан с перпендикулярным всем отечественным прозаикам Павлом Улитиным (1918 — 1986). Улитинские “уклейки”, странные конгломераты фрагментов, отсылающих к разговорам и текстам, никак из самого текста не выводимым, тоже, кажется, можно сравнивать с айзенберговскими стихами. В этом кругу значимы имена и Евгения Сабурова с его поэзией, освобожденной от формальных стиховых условностей, но остающейся в плоскости лиризма, не оборачивающейся в концепт, и покойного Леонида Иоффе, в стихотворении памяти которого Айзенберг пишет: “Но, обнюхав собственные следы, / перейдет сознание без возврата / в те края, откуда и мы, и ты. / А без нас уже ничему не радо”…
Айзенберг со товарищи никогда не впадали в патетику, не конструировали виртуальных пространств и не искали метафизического знамения в каждом шевелении ветра. Смысл возникает, протекая сквозь языковое и стиховое (в их одновременном единстве и противопоставленности) движения:
Сил набирается темнота
в ночь перетягивать одеяло.
Все разбегается как вода.
Все из негодного материала.
Знаю, что яма ее без дна.
Темные правила не нарушу.
Только б, как оборотня луна,
мехом не вывернула наружу.
Сам, одеяло наискосок
ночь продержавший наполовину,
уголь вытряхиваешь, песок —
и превращаешься в мешковину.
Ахронологический принцип строения книги имеет интересный дополнительный смысл: ранние стихи из машинописных сборников, отчасти прежде не опубликованные, конечно же, при дотошном текстуальном анализе (который, уверен, будет еще проделан, и не раз) отличимы от более поздних — представлены как полноправная часть айзенберговской работы:
Стараюсь думать о своем,
но между прочим
я понимаю, что живьем
когда-то был проглочен.
Не надо думать: это кит.
Ну, сделай вид,
что просто заперся.