Впрочем, из тупика есть простой выход — намеренный отказ от реалистической эстетики. Николай Евдокимов пишет о бомжах («Счастливое кладбище»?— «Дружба народов», 2008, №?3), но не стремится к достоверности характеров, не знает и, кажется, не хочет знать «фактуры», не старается поразить воображение читателя и критика смачными описаниями постоянных жителей городских помоек, пригородных свалок и теплотрасс. Хотя там есть и зверства милиции, и умирающая на свалке женщина, и целая классификация бомжей: бомжи городские, дачные, бомжи-путешественники и т. д. Но Евдокимов пишет не ироничный физиологический очерк, а рассказывает печальную историю об одиночестве, о гибели надежд.
Сами бомжи выведены намеренно нереалистично. Их речь, пусть и приправленная старомодным «деревенским» акцентом, куда ближе к русскому литературному языку, нежели к языку подлинных обитателей городского дна. Клички бродячих животных — спутников и друзей бомжа Григория Карюхина, жителя большой загородной свалки, — возмутительно нереалистичны: собаки Элиза, Анубис и крыса Клеопатра. Имена героев тоже не слишком типичны: Варвара-пухлощекая, Варвара-самозваная, Хлудов, Арсений Арсеньевич Ксенофонтов, и даже скромный Александр Лапушкин произносит свою фамилию так: «Ла-Пушкин». Автор сигнализирует читателю: не цепляйтесь к деталям!
Гораздо сложнее автору, выбравшему реалистическую эстетику. После дебютной повести «Ленкина свадьба» критика поспешила причислить Ирину Мамаеву к писателям с остросоциальной тематикой и даже к основоположникам «новой деревенской прозы». Между тем писать о деревне и быть «деревенщиком» — совсем не одно и то же. Борис Можаев, Василий Белов, Валентин Распутин писали о хорошо знакомом для них мире и сами оставались его частью. Они успели оставить в литературе образ традиционного деревенского общества, увидеть его не с балкона барской усадьбы, не с крыльца профессорской дачи, а непосредственно, в масштабе один к одному. И рассказали о его гибели. Разрушение сельского мира означало и конец деревенской прозы, по большей части выродившейся в публицистику. «Все, что могла сказать „деревенская” литература, она сказала», — констатировал Валентин Распутин в интервью журналу «Юность».
Где-то со второй половины восьмидесятых деревенщики стали превращаться в газетчиков средней руки. Понимали, что нельзя так писать, но ничего уже поделать не могли: «Мои вопрошания и восклицания летят в пустоту. Никто не слышит. И демон отчаяния даже в деревне снова хватает мое сердце в свою когтистую лапу. Когда же он ее разжимает <…> подскакивают бесы помельче: раздражение, нетерпение, торопливость» (Василий Белов, «Дорога на Валаам»).
Есть Владимир Личутин, обитающий в заповеднике собственного (мало кем понятого) языка, есть Борис Екимов, последний «деревенщик» «Нового мира», но они, кажется, действительно последние.
Ирине Мамаевой, журналистке из Петрозаводска, писать о деревенских жителях трудней. Тем не менее ее «Ленкина свадьба» стала событием. Критики Мамаеву только что на руках не носили. Кажется, ни одной ругательной рецензии — только похвалы. В Карелии «Ленкину свадьбу» даже в школьную программу ввели.
Образ Мамаева нашла и в самом деле удачный: «Ленка <…> не вышла ни красотой, ни умом. С горем пополам закончила шесть классов, а дальше уже и не взяли. Да Ленка и сама не хотела. Учиться ей вроде бы нравилось, но она как-то не успевала за остальными. Понимала все по-своему: читать любила, а пересказать не могла. <…> Ленка любила работать. Голова ее делалась свободна, чиста. Без суеты. Редкие мысли текли плавно и всегда одни и те же, не удивляя».
Но молодая писательница не выдержала ни стиль, ни характер героини. Карельские крестьяне у нее говорят языком студентов гуманитарного вуза, лишь время от времени вставляя в свою речь местные диалектные словечки. Литературная (местами — излишне литературная) русская речь со ссылками на речь «народную». Как плохой аспирант пытается имитировать научное исследование и добавляет своей диссертации «учености», бессмысленно ссылаясь на труды не прочитанных им корифеев, так и Мамаева пытается всеми этими «алаярви» и «пиэниеки» подменить кропотливую реконструкцию народной речи. Но самой Мамаевой ближе другой язык:
«— Нечего тут бедную Лизу изображать! Все! Свободная любовь! Кайф!?— на самом деле он не знал, что сказать.
— Разве что-то изменилось? — удивилась Ленка. — Ведь как было, так и есть… ну, как положено между мужчиной и женщиной, так оно и осталось до сих пор… и будет всегда. Если мужчина…»
Помилуйте, это же не литинститут! Я не уверен, что все студенты литинститута знают о «Бедной Лизе», отчего же, мягко говоря, не слишком начитанные парни и девки вдруг обратились к сентиментализму восемнадцатого (!) века?
Ленка в повести Ирины Мамаевой — существо доброе, жалостливое, бессловесное. Но Мамаева, очевидно, забывает о собственном замысле, о так хорошо найденном образе:
«Знаешь, — обрадовалась Ленка, уловив что-то похожее на собственные размышления, — я тоже думала, что это глупый идеал — посадить дерево, построить дом, вырастить сына. Посадить одно дерево. И загубить сто, чтоб построить дом. Дом для кого? Для себя, для своих детей. Вырастить сына — так ведь все животные стремятся оставить после себя потомство, а человек ведь — не животное. Ему не только потомство важно оставить. Сына это само собой, но человек рождается еще для чего-то, для чего-то большего, чем дом, дерево…»
Ну какая же это Ленка? Ведь Ленка не умеет размышлять, ведь ее голова «свободна и чиста». Или это уже не Ленка, а культурная и начитанная Ирина Мамаева, которая нередко мешает авторскую речь с речью героев?
«Ленкина свадьба», как и более поздняя и еще менее удачная «Земля Гай», — взгляд горожанки на сельских жителей. Не надо было этот взгляд маскировать мнимой народностью. Писатель не