Презирая горе и разлуку,
Обрывая с этим миром связь.
Только лед и только чудный скрежет,
Только чудный скрежет, только лед.
И душа, как этот конькобежец,
Подалась всем корпусом вперед.
Пробегая скользкою межою,
Отражаясь в матовом стекле,
Видишь, тело может стать душою,
Прислониться к небу на земле.
Я люблю евангельские притчи
С обращеньем к данности земной,
Преломленье это полуптичье
Длинных рук, лежащих за спиной.
Это почти фетовские «Ласточки»: «Вот понеслась и зачертила — / И страшно, чтобы гладь стекла / Стихией чуждой не схватила / Молниевидного крыла».
И конькобежец с его «полуптичьими» руками так похож на ласточку.
Метаморфозы времени и пространства приходят к неизбежному пределу. Кушнер пишет, вспоминая о Гёте: «Он перед смертью смерть назвал / Порой великих превращений. / Как будто он тайком менял / Немецкий свой разумный гений / На нечто большее. На что? / Когда умрем, тогда узнаем». Это последнее преображение, последний побег из времени.
Одна из тем книги — подступающая глухота. Вот ведь какая печаль, мы не только смертны, но и чувства наши со старостью начинают нам изменять. Наверное, для поэта глухота не так страшна, как для композитора. Но, как ни странно, оказывается, для поэта вообще страшного мало, хотя вроде все как у всех. Кушнер с горьким юмором описывает процесс сборов перед выходом на улицу: паспорт, мобильник, кошелек, ключи — платок все-таки забыл, «И слуховой аппарат еще, ибо / Я глуховат — у меня теперь страх / Есть и такой: не понять, не расслышать». Кушнер этой своей старческой суеты не стесняется, подтрунивает над собой: «Так, видимо, мечутся мыши».
Стесняться действительно нечего. Надо пытаться оставаться на связи, продолжать слушать прошлое, чтобы угадать будущее:
Обрываются связи,
Я живу в тишине.
«Ода к греческой вазе»
Вспоминается мне.
Там, подобно метели,
Шелестит хоровод,
Распевают свирели,
Куст жасмина цветет.