продолжающей существовать, может быть, нет, но ушедшей из жизни и вот уже, к ужасу сновидца, покинувшей и сон, вещь и тень ее разведены — очень в духе Айги.
Поразительно бедная система образов. Я сейчас не о «Сне» — о поэзии Айги в целом. Уникальная по бедности в русской литературе. Легко считать: сон, поле, тишина, снег, дорога, ночь, детство, ну еще несколько. Из стихотворения в стихотворение. Из стихотворения в стихотворение. С самого начала. Вот как был в детстве заворожен. И до конца. Пленен полем, дорогой, снегом — на всю жизнь. Знал их центральность, главность. На периферию, где цветет множественность, — никогда не заглядывал, нужды не было. У Льва Шестова по существу всю жизнь длился роман с одной идеей. Гарринча прославился одним техническим приемом (это рядом с разнообразнейшим Пеле), защитники знали его прекрасно — все равно лили слезы бессилия. Количество само по себе нейтрально к качеству. Проблема в том, что художник с ним делает. Ограниченное число «сущностей» — проявление медитативной поэтики. О многом печешься? Единое на потребу. Простой словарь — количественно бедный, и слова простые. Говорю не как исследователь — как читатель, по общему ощущению. Но это только в поэзии — в эссеистике словарь резко расширяется.
Ты улыбнись мне хотя бы за то,
что не говорю я слова,
которые никогда не пойму.
Все, что тебе я могу говорить:
стул, снег, ресницы, лампа.
Простые слова. Фрагмент «Снега». 1959 — 1960. С прописными буквами, с запятыми, с точками, структурирующими текст по воле безличного, не подчиненного здесь воле поэта, синтаксиса. Ни одного двоеточия, тире, отточия, столь характерных и важных для синтаксиса Айги. Исключение, а не правило; сравните со «Сном» — другая структура текста: «Сон» типичен, «Снег» — нет. Обыкновенно Айги строит текст как некий не имеющий начала и конца поток, в безначалии которого инициал бессмысленен, как бессмысленны и структурирующие точки. Сам я (почему бы не сказать о себе) отточиями не пользуюсь никогда , еще и поэтому у Айги они мне столь интересны. Отточие у него не знак продолжения ряда — это цезура, это пространство медитативного молчания.
Из малого числа постоянно воспроизводимых образов Айги создает странный, с трудом отображаемый или даже вовсе не отображаемый в дискурсе, намеренно ускользающий от дискурса, с возможностью множественных интерпретаций, мир. Со временем усложняющийся. Но даже и относительно ранние стихотворения, повествовательные, демонстративно визуальные, предельно простые, вроде того же «Снега» (чего не скажешь о процитированном «Сне»), оказываются сложнее, чем представляется на первый взгляд. Убедительная картина падающего снега — иллюзия, плод внутреннего медитативного созерцания с закрытыми глазами, овладевшего созерцателем.
Странный по своему генезису поэт. Откуда он взялся такой, в русской поэзии своего времени? Непонятно. Одинокий. Особняком. Совершенно оригинальный. Отливающий в русскую речь чувашское, породившее его и державшее всю жизнь в объятьях, поле, отчего речь становится иной.
«Я родился и вырос в чувашской деревне, окруженной бескрайними лесами, окна нашей избушки выходили прямо в поле, — из поля и леса состоял для меня „весь мой мир”. Знакомясь по мировой литературе с „мирами-океанами”, с „мирами-городами” других народов, я старался, чтобы мой мир „Лес- Поле” не уступал бы по литературной значимости другим общеизвестным „мирам”, даже — по мере возможности — приобрел бы некую „общезначимость”. <…> Я хотел малое возвысить до Большого, сделать его общезначительным. В конце концов, так всегда происходило в разных литературах, в разных культурах. Понятие „провинция” не относится к полям и стогам, — провинций для земли — нет. Овернские поля и стога стали всеобщими в искусстве, когда к ним прикоснулись импрессионисты».
Фрагмент включенного в книгу эссе «Разговор на расстоянии». Атарова приводит его в комментарии к очередному полю: «Поле — до ограды лесной». Айги преуспел: возвысил чувашские поля до овернских стогов и воронежских холмов. Надо бы ему на родине памятник поставить. Рано или поздно поставят.
Нетривиальное сочетание чувашской поэтики в бэкграунде с русским и западным авангардом, вполне им ассимилированным. Деревенский мальчик-нацмен в каком-то смысле им и остался, и — тоже редкостное сочетание — не по-советски образованный, принадлежащий к тончайшему слою подсоветской культурной элиты. Феномен, оставшийся в недавней истории. Чтобы оказаться в этом слое, нужна была всепреодолевающая и прагматически бессмысленная воля к культуре. Узок был круг этих людей, сам воспроизводил себя, сам был своей школой, не нуждался в формализованных институтах, отделенный от большого мира железным занавесом — к счастью, проницаемым.
При чтении стихотворения у поглощенного полем Айги создается впечатление, что жил он в параллельном, непересекающемся с советской властью, мире. Что, конечно, не вполне так. Укрыться от пашей никому не удавалось. Не удалось и ему. Окружение Айги было естественным образом диссидентским, и хотя он, демонстративно даже, политического диссидентства сторонился, но эстетические (самые глубокие) расхождения с советской властью делали конфликт неизбежным.