посвящена одна из глав книги, искусствовед Михаил Алленов — автор предисловия…
Даже этот, далекий от полноты, перечень дает представление о некоторой эзотеричности и сугубой междисциплинарности предлагаемого текста. Это одновременно метафизика истории и герменевтика архитектуры — «метафизическое краеведение», как предпочитает называть собственный предмет автор. А Михаил Алленов так определяет область исследования в «Предисловии читателя»: «„Две Москвы” — в сущности реализация известной метафоры „архитектура — каменная летопись” <…>. Тем самым город прочитывается как текст и в этом качестве оказывается в состоянии диалога с другими текстами…»
Объекты или имена, возникая, мгновенно включаются в сложную экзистенциальную игру. Между ними выстраиваются непростые отношения притяжения-любви или отталкивания-вражды, «спора» или «фронды», если использовать авторские термины. Они бросают друг другу вызов и «полемизируют» друг с другом. Впрочем, совсем не так, как у Пастернака в «Докторе Живаго», когда в день Февральской революции герою кажется, что «митингуют каменные здания». Во фронде, описываемой Рахматуллиным, нет ничего революционного. Скорее речь идет о степенной классической дуэли — поединке, который может растянуться на несколько веков. Дома ведь живут гораздо медленнее людей.
Так, Дом Пашкова («царь домов») противостоит Кремлю («дому Царей»). Но это не непримиримая вражда, а скорее родственный семейный спор. Они «парны», как парны западники и славянофилы, которые, по Рахматуллину, «суть две стратегии Арбата как предместного холма: быть против или подле царского холма Кремля». Московские холмы борются друг с другом за первенство, и история оказывается, в сущности, отражением этой борьбы: «Перемещая торг и перекресток главных улиц с Боровицкой площади на стол Кремля, вернее подкремлевья, Москва переносила их с театра напряженного борения холмов в спокойный центр победившего холма». И вся эта сложная динамика личных пространственных взаимоотношений оказывается фрагментом большой истории: Священной Истории Москвы — Третьего Рима, рассматриваемой неупрощенно, со всеми присущими этой истории мистикой и драматизмом.
Да, можно сказать: город-текст в диалоге с другими текстами. А можно и так: Москва Рустама Рахматуллина — это живой и говорящий космос, ритмично пульсирующий сложным и в то же время структурно упорядоченным и гармоничным бытием в истории. Любой вдруг возникающий в Москве архитектурный объект, или изгиб улицы, или просто имя не творятся «из ничего» в уступчивой пустоте, не просто равнодушно занимают отведенное им бескачественное «пустое место», но проявляются из плотно насыщенного смыслами невидимого мира, неся эти смыслы вовне и тем определяя, означивая пространство. В книге «Две Москвы» живет и говорит буквально все, не только люди видят дома и улицы, но и, в гораздо большей степени, улицы, дома, реки, горы видят, слышат и сознают себя: «Что Воробьевы горы прообразуют Ватиканский холм, Витберг мог и не видеть. Но сами Горы видели себя именно так в проекте Витберга…» «Выходящие из огня и воды выходят из них как земля, как сами Горы. Персонажи Герцен и Огарев суть аллегории Гор, а не воды у их подножия и не московского огня. <…> Герцен и Огарев, конечно, гении, если не гений , Воробьевых гор, их кентаврическая аллегория».
Вообще антиперсонализм автора носит местами какой-то даже воинственный и вызывающий характер. Аллегориями московской топонимики оказываются не только живые исторические личности, но и исторические персонажи. Такие, как тургеневский Герасим, который в логике московского текста — всего лишь «аллегория плотины, поднимающей речную воду подле Воробьевых гор». И больше того: «Герасим — аллегория раздачи, но и удержания воды; аллегория плотины как кордона между низкой и высокой водой; аллегория низкого берега, разлива, водополья; наконец, он аллегория воды нагорной, прибывающей размеренно или внезапно».
И в особой логике «московского текста» с этими определениями и не поспоришь — ну разве что с уместностью в данном случае термина «аллегория».
Автор, вооруженный метафизическим знанием Москвы, без обиняков берется за такие сакраментальные вопросы, на которые вся мыслящая Россия не может ответить уже полтора столетия. Например: «Зачем Герасим утопил свою Муму?» Автор вполне обоснованно утверждает, что перед нами метафора строительной жертвы, обусловленной местом гибели несчастной собачки: «Гибель Муму есть случай именно что местный, оправданный не столько изнутри рассказа, сколько изнутри пространства, оглашенного рассказом. <…> Выбрав место действия, Тургенев оказался в поле местной фабулы как фабулы потопа». Поразительны и такие совпадения, на которые может обратить внимание только автор данной книги, верный своему методу: Муму спасена и затем утоплена невдалеке от Крымского моста.
И, «написанная накануне новой, Крымской войны, повесть вышла в год жертвы флота в Севастополе». В сюжет о Крымской войне оказывается включенным и рассказ Ивана Шмелева «Мартын и Кинга», действие которого отнесено к тому же 1854 году. Случай из вроде бы частной московской жизни — соревнование по плаванию у подножья Воробьевых гор — оказывается аллегорией (в данном случае, наверное, именно так) не только Крымской кампании, но и векового противостояния Востока и Запада: «Полем сражения песьего короля и русского мужика служит бырь — место силы воздуха, воды и огня. А имя моста — Крымский — растолковывает адрес сражения <…> Между городом и Воробьевыми горами сражаются Восток и Запад».
Москва Рахматуллина не просто «одушевлена». Она именно жива, то есть имеет живое тело, плоть. Книга «Две Москвы» — это, ко всему прочему, еще и увлекательные поиски (и обретение) головы, сердца, артерий, рук и других частей этой единой и живой плоти. Излюбленное автором слово «средокрестие», наиболее точно (и сочно) выражающее это единство, немного напоминает и «хронотоп» академика Ухтомского (термин, более известный по работам Бахтина), и, в еще большей степени, «хиазм» М. Мерло-Понти. «Хиазм — скрещение, в сердцевине которого завязывается sens incarne, воплощенный смысл, — пишет современная исследовательница философии Мерло-Понти Я. Бражникова, — он выступает как центральный феномен, относительно которого тело и дух, знак и значение являются абстрактными моментами». Так и Красная площадь Москвы в книге Рустама Рахматуллина — это «намеренное, постановочное, явленное средокрестие Москвы», где дух и тело города представлены нераздельно (и, само собой, неслиянно).
Но были и другие — оставленные и забытые — средокрестья, на которые «наставлялись» улицы и вокруг которых росли дома. Например, нынешние Ивановская или Боровицкая площади.