конторки велосипед Романчука. “Дзынь!” — сделал велосипед.
Навстречу потекла дорога — вверх, в холмы. Въехав на вершину, с которой начиналась более щадящая, вытянутая по оси икс синусоида подъемов и спусков до новой части города, он оглянулся, восстанавливая дыхание.
От пота зудил лоб.
Трехэтажный Архив остро, кирпичным ребром, вторгался в холмы, как маленькая лодка в циклопические льды Арктики. Архив стремился расклинить, вспороть залегшие вокруг холмы, чтобы пробить дорогу к новому городу. Конечно, Архив был обречен. Не сегодня завтра ждали столкновения. Бросаясь, прибавляли уцелевшее радио, ходили со скорбными и значительными лицами. Были вежливы и предупредительны друг с другом, кроме, конечно, Копейцева, но и как-то одновременно холодны. Романчук любил думать, что это от близости крушения, хотя, возможно, это — задержка зарплаты.
Говорят, зарплату тут выдают в конвертах. В старых, еще советских.
И на одних, предположим, Гагарин. А на других, наверное, маршал Жуков.
Подъехав к частному обществу, он притормозил перед забором крайнего дома с мансардой и обострил чувства. Двухэтажный дом с фиолетовыми ставнями был тих, но обладал скрытой манящей жизнью. Романчук напряг зрение: на тропинке к воротам проступали отпечатки, большие невесомые инфузории-туфельки.
“Когда я сделаю это, я умру”, — остро пришло в голову второй раз за день.
Солнце ползало лазерно-красным лучом по зелени вокруг, по разноцветным крышам, вдруг остановившись между лопатками.
Это где-то выше домов, за облаками
— кучевыми и самыми высокими, перистыми, где литосфера и стратосфера и голубой купол
— соизмеряясь с неизвестной многокилометровой траекторией А
— Небесный Снайпер заводит указательный палец за большой, выцеливая Романчука.
— Как твой первый день? — спросила жена, заглянув в ванную.?— Так хочу, чтобы тебе наконец понравилось.
— Отлично, Лю, — ответил Романчук бесстрастно. — Все так ново, интересно...
Жена сузила глаза, но Романчук на всю включил душ, и она, ойкнув, захлопнула забрызганную дверь.
Романчук перед зеркалом втянул живот и расправил плечи. Недавно пузо?— даже не пузо, а маленькое, жалкое пузико, — начало выпирать из ремня, как тесто из кастрюли. А ведь Романчуку всего двадцать семь.
И одновременно: ему уже двадцать семь!
— Плохо жить без призвания, — вытираясь, пожаловался Романчук вспотевшему зеркалу.
Жене он тоже жаловался, однажды. Жена посмотрела непонимающе, и Романчук больше не жаловался.
У жены было два призвания — работа и родить. В работе она жила с головой, таская везде диктофон и крошечный микрофон “муху”. Она была писательница в женские журналы и знала: если не родишь до двадцати пяти, будет страшное. А Романчук думал: если не родишь в двадцать пять, то родишь в двадцать шесть или двадцать семь.
Они были, в сущности, очень разные любящие люди. Они были женаты?— год.
Жена появлялась из дверей с бездумным взглядом, натыкаясь на раскиданные предметы и грызя колпачок ручки. Иногда у нее что-то подгорало на плите или разбивалось, тогда она находила Романчука, чтобы сердиться, и везде снегом летал пепел ее сигарет.
— Ты никогда не повзрослеешь, — устало говорила она ему, крутя в пепельнице башку сигарете. — Что будет, когда я буду в роддоме? Ты совсем беспомощный.
Романчук устало улыбался, прятал ее голову на своем плече, и жена раскаянно таяла, увлажняя плечо.