В обед опасно звенели стекла в рамах, в небе громоздились корабли и пушки. Татьяна дала сигнал к отступлению, захлопали, щелкая ключами, двери. Женщины боязливо шутили — не унесло бы... не сыграть бы Мэрилин Монро под пропеллером... Романчук делал спокойное, мужественное лицо, поглядывая на небо.
Выведя велосипед во двор, он на секунду заколебался — такие порывы ветра...
Ветер развевал сумку, бил ею по спине Романчука, Романчук, взмокая, гнал велосипед в холмы. Приходилось очень сосредоточиться, чтобы удержать двухколесное равновесие, — то справа, то слева обрушивались воздушные удары. Корабли перестроились: теперь только над холмами зияла рваная прореха, от горизонта к горизонту небо вспухло тучами. Некоторые были нежно-фиолетовы, цвета расплывшейся пасты, были изжелта, как мертвые лица, были чудовищно синие, были начиненные тяжелой чернотой.
Горизонты были на цвет как уголь, обсыпанный золой.
Въехав на вершину, Романчук устремился в центр сужающегося кольца. Свет из тающей прорехи струился на желтые цветы, они светили отраженно, ярко, до боли в глазах. Романчук щурился от света и порывов ветра.
...Загрохотали сто громов со всех сторон — то был сигнал для Архива к штурму.
...И все стронулось.
Его бросило в сторону, в другую, сдернуло с велосипеда. Вокруг страшно разгуливались воронки высвободившейся Архивной пыли.
Он почти на ощупь, обрывая желтые цветы, нашел велосипед, занес ногу, но его чуть не опрокинуло, и он повел его рядом. Потом, матернувшись, бросил (звуков не было) и пошел спиной, потом решил вернуться и сбился совсем. Вокруг были одни проклятые желтые цветы и странный свет сквозь пылевое сито. Небо грохотало, свернувшись, как молоко.
Когда он в очередной раз обернулся, на пути вырастал дом с фиолетовыми ставнями. У двери, доставая ключи, на Романчука оборачивалась Хозяйка Холмов. Русые волосы рвал ветер, полоскала по ногам юбка.
Просвет в небе исчез, кольцо сомкнулось. Хлынул ливень.
На нем оказались чьи-то мужские вещи. У нее оказался совсем не такой голос. Не тяжелый, а легкий, шелестящий. Он был даже разочарован им сквозь все остальные чувства. Но тут как бы щелкнуло, что-то соединилось, и он понял, что голос был тот самый, какой нужно, какой до2лжно. Как если бы с двух сторон прошлое и будущее двинулись навстречу и сошлись в точку на холмах — так все соединилось в единственно возможное, и только сейчас можно было это осознать, до — никак.
“Мне страшно? — спрашивал он себя. — Мне радостно? Как мне?” Ему было чудно, как в сказочном бреду. Светила уютно лампа, везде было чисто, зыбко, нереально. Почему-то все казалось большим — шкафы, столы, стулья...
— Нормально? — спросила она, кивая на одежду. — Это сына. Он в институте в Москве, на биолога.
Ей, наверное, было сорок — сорок пять, судя по коже. Все остальное было без возраста. Тяжелое гармоничное тело, тяжелые мокрые волосы. Легкий, шелестящий голос.
В окно грудью бросался дождь.
— Там, в Архиве, какой-то парень. Он постоянно смотрит из окна. Иногда мне бывает страшно, — сказала она, подойдя к струящемуся окну, усмехаясь. Было непонятно — просто или с намеком.
— Архива больше нет, — сказал Романчук трагично, пряча глаза в огромной кружке с чаем.
— Правда? — спросила она, подняв бровь. — Ах да. Я забыла. —
И опять было непонятно, шутит ли она... Ее глаза смотрели странно. Тепло и странно. Они не смотрели на него, только вокруг, гладили взглядом мир, созданный ею в доме. Тяжелый, мягкий, как перина, мир и покой.
Ураган не прекращался.
Одежда давала повод для таких шуток: мама — сын, мальчик...
— Зачем желтые цветы? — спрашивал он нервно, лежа с ней. Это было вроде игры. Они оба переигрывали, остранняя ситуацию. — Я не могу, когда такие яркие цветы.