контрольные работы. Но уже во второй четверти и потом все оставшиеся годы вплоть до выпускных экзаменов я тоже была круглой отличницей. И все это время сидела за партой с Милой и делала вместе с ней все уроки, что задавали на дом. Моя мама была довольна — мы занимались в соседней, 122-й квартире, я была рядом, но места не требовала (у соседей, занимавших точно такую же квартиру, почему-то такой вопрос не вызывал трудностей, хотя семья у них была тоже точно такая же: мама, папа, старший брат и домработница). И за все эти годы моя мама ни разу не заходила к соседям (если надо было позвать меня обедать, мне стучали условным стуком в смежную стенку), едва кланялась с мамой Милы, остальных членов их семьи как бы не различала. Мой брат тоже не был знаком с Милиным братом, правда, они и не учились в одной школе. Надо сказать, что, когда я принесла из четвертого класса первый табель со всеми пя терками, я как-то ждала, что мои достижения будут отмечены хоть в какой-нибудь форме (мороженым для нас с Милой, например), но мама произнесла с ей одной присущей неумолимостью: «А где здесь подвиг? У половины класса нет отцов, не пришли с войны; едва ли не девять десятых живут в окрестных развалюхах в скученных условиях (перечень чужих несчастий был еще длинен), а у Наташи есть все, чтобы отлично учиться. И это ее прямой долг!»— завершила она даже с некоторой торжественностью и больше к этому вопросу никогда не возвращалась.
Сорок седьмой год запомнился еще двумя событиями: большим, касающимся всей нашей семьи (и домработницы едва ли не в первую очередь), и маленьким, для меня одной очень памятным и чувствительным. Вот с него и начну.
В том году у папиного министерства был какой-то юбилей, скорее всего — тридцатилетие, если считать прямо с 1917 года. Тогда вообще праздновалось много тридцатилетий почему-то, позднее стали от праздника до праздника отсчитывать по пятьдесят лет. В общем, повод я помню неточно, а вот сам праздник, наоборот, помню в деталях. После непременного торжественного заседания в самом министерстве устраивался банкет, да не где-нибудь, а в ресторане гостиницы «Метрополь»! Надо ли говорить, что все эти понятия — банкет, ресторан, «Метрополь»— были мне просто незнакомы. Но папа почему-то решил взять меня с собой. И мама почему-то согласилась. И в наипараднейшем из всех возможных видов (помню только белые атласные ленты в косах, которые подарила тетя Клара Степанова к началу учебного года) я отправилась с папой на его машине. Конечно, интерьер богатого купеческого зала, люстры, позолота, официанты-мужчины в смокингах, сервировка столов и еще многое и многое должно было бы стать самым ярким впечатлением моей десятилетней жизни, но тут произошло мало для кого приметное событие, которое поглотило для меня все остальное.
В фойе «Метрополя» лесники устроили выставку достижений лесной и деревообрабатывающей промышленности. Там было представлено много всего, не помню чего, но я замерла у столика (или витрины), на котором красовался мебельный столовый гарнитур, не помню уж какой из мебельных фабрик. Мы еще гарнитурами не были избалованы, у нас и дома мебель, кроме заказной родительской спальни орехового дерева, вся была с бору по сосенке, из отдельных и, главным образом, неновых предметов. А тут — гарнитур: обеденный стол с шестью стульями, сервант, диван с диковинным названием «оттоманка» и два красивых кресла, обитых красной гобеленовой тканью. И все это примерно в двадцатую часть натуральной величины. То есть это был макет настоящего гарнитура, а выглядел как игрушечный. И неправда, что я такого никогда не видела, — видела, и не один, а для разных комнат в детской Розы Тевосян... Но тогда, у Розы, я держалась стоически, а тут меня просто нельзя было увести от этого экспоната. Заметив, что большой начальник (мой папа) остановился у их «продукции», подошел директор мебельной фабрики, производившей это чудо. И тут — я и сама до сих пор не могу поверить — он сказал, что дарит мне эту мебель. Дальше я фактически уже выпала из сознания, но домой— и это точно! — мы вернулись с аккуратным ящиком с упакованной в деревянную стружку мебелью с красной обивкой...
Не знаю, испытывала ли я когда-нибудь такое острое, такое несказанное счастье! Даже мама была под сильным впечатлением. Мне освободили круглый телефонный столик (телефон укрепили на стене), и я расставила на нем свой сказочный дар. Я даже не играла «в него», только время от времени переставляла эту мебель по столику, иногда стирала пыль, но чаще просто дотрагивалась пальцем то до одного, то до другого предмета и замирала.
Гарнитур простоял у нас, может быть, полгода, может быть, немного дольше. За это время папино ведомство претерпело серьезные изменения— единый Наркомат леса стал тремя разными организациями: Министерство лесного хозяйства, Министерство лесной промышленности и Главк «Главлесоохрана» — тоже на правах министерства. Папа попал в эту третью составляющую, в Лесоохрану. На тех же правах — первого заместителя. Сначала казалось, что все будет по-прежнему, они только переехали на новое место, в самом центре Москвы (дом 7 по улице Станиславского). Потом как-то стало все меняться — что-то убавлялось, что-то добавлялось. Например, служебную машину папе оставили, но не с персональным шофером, а с каким придется, и каждый вызов фиксировался (что полностью лишало маму возможности пользоваться машиной). Я слышала об этих переменах случайно, урывками и уж никак не думала, что они могут коснуться меня непосредственно. То есть я об этом вообще не думала. Только однажды поздно вечером я услышала нервный разговор родителей, можно было бы сказать, что на повышенных тонах, но они как раз пытались сдерживаться и по большей части сдавленно шипели. Разговор повторился и на следующий день, еще более нервный. Кое-как мне удалось разобрать о чем. От папы на службе требовали либо вернуть мою мебель, либо заплатить за нее. Но заплатить полную цену, как за на стоящий гарнитур полного размера — это ведь и была не игрушка, а выставочный экспонат. Сумма была бешеной, такой у нас и на настоящую мебель не было. Мама настаивала, чтобы папа где-то там сказал, что это был подарок, но сказать было негде— та фабрика отошла Министерству лесной и деревообрабатывающей промышленности, и там была ревизия. Даже мама, не имевшая привычки останавливаться перед тем, как нанести сокрушающий удар, если, конечно, считала его неизбежным, и та не хотела сама со мной объясниться, настаивала, чтобы папа. Но мягкому и нерешительному папе это было просто не по силам. В ту ночь я вообще не смогла уснуть. Давясь слезами, вынула ящичек со стружкой (он сам был такой хорошенький, что его не выбросили, а оставили в кладовке), аккуратно упаковала и переложила стружкой ненаглядные свои стульчики, креслица и все-все и поставила на столовый стол против папиного места. Мама никогда не провожала нас в школу и не видела, как я уходила, а Наташе Большой я утром все рассказала. Она тоже плакала. Из школы меня отправили домой чуть ли не со второго урока— после бессонной ночи и всего пережитого я просто не могла сидеть за партой. Не помню, как я вернулась, что и кто мне сказал дома... Папы не было, не было и ящичка... Знаю только, что с тех пор в нашей семье возникло новое понятие — меня стали уважать как взрослого человека. Особенно брат отнесся к этому событию всерьез и с восхище-нием... Мама решила тоже отреагировать, как было в ее силах, — мне сшили наконец настоящее школьное форменное платье с юбкой в складочку и воротничком-стоечкой. Все нашли, что оно так идет мне, что стоит даже сфотографировать меня в этом платье в настоящей фотографии,— это было тем более уместно, что мне как раз исполнилось десять лет. Эта фотография, очень, по всеобщему