Жить не наружу, а внутрь. Нельзя мне теперь жить наружу: пройдет совсем немного — и откроется дверь в пушистую зиму, где стерильно и всюду снег, и я исчезну за этой дверью, и там меня давно уже ждет крошечный мальчик с небывалым лицом, каких еще не рождалось в мире — ни разу. Так что для меня это точно последняя осень. Одной меня больше не будет уже никогда, будем мы двое. А вам еще жить и жить, у вас еще все впереди, заграничные гости.
На шестом месяце все правильные будущие матери знают, где и как рожать, какого цвета прикатят им коляску, кто заберет их из роддома, в чьи руки передадут они перетянутый лентой драгоценный сверток. А мне бы для начала понять, что все эти крошечные одежки, уложенные в мешки и пакеты, все эти потешные кукольные тряпочки, оставшиеся после чужих, уже выросших детей, скоро наполнятся не наследственностью, не тенями предков, не разноцветными кристалликами ДНК, а теплым ребенком с носиком и глазками. Мне бы это понять — и все, больше уже не надо ни лент, ни колясок.
Но Сильвия все равно приехала из Севильи, делать нечего. Она собиралась в Москву еще ранней весной, когда в животе у меня было ветрено и пусто, как в мире накануне его сотворения, и к сентябрю наконец собралась. Непросто существовать бок о бок с кокетливой, шумной, нарядной, совершенно не беременной женщиной, которая то и дело что-то подкрашивает, примеривает, застегивает на груди или спине. Распахивает утром окно, сыплет на подоконник хлебный мякиш и вопит по-русски на весь дом: “Голуби приехали!”
Будь она хотя бы отдаленно, самую малость беременна — и зажили бы мы с ней душа в душу, так что и смех ее громкий, и утомительная кухонная трескотня меня бы не утомляли. Беда в том, что я к тому времени стала другой, я как будто чувствовала себя не совсем человеком — во всяком случае, не той молодой стройной личностью с пирсингом в пупке и коротко остриженной рыжей головой, какой была еще совсем недавно, а уже как бы немного лесом, немного рекой с дремотными изгибами и плывущим вниз по течению осенним листом.
Сильвия прожила у меня два дня, а на третий мы отправились в Мелихово. Потому что она была филолог-славист и страсть как любила Чехова. Я тоже его любила — даже больше, чем всех других русских писателей. Пока я жила в Севилье, мы с Сильвией однажды всерьез поспорили — кто любит Чехова сильнее. У Сильвии вся ее севильская комната была увешана фотографиями — накупила, когда бывала в Москве. У меня в московской квартире не висело ни одного портрета Чехова, да и других писателей тоже не висело. Это казалось Сильвии подозрительным: раз любишь — изволь вешать на стену, а то какая любовь?
Так, как любила Сильвия, я любить не умела.
Я любила Чехова как умела. С самого детства Чехов в своем больничном пальто и ботанических круглых очках поджидал меня на всех моих путях, оберегая от нехорошего. Потянет меня на нехорошее, и вдруг в голове:
“А как же Чехов, что он скажет?” Чехов грозил мне пальцем из-за высокого стекла, где стояли тринадцать темно-зеленых томов собрания сочинений. Первые несколько томов с маленькими рассказами были зачитаны мною до авитаминозных проплешин на обложке: сперва все про животных, потом про страшное, потом про любовь, а остальное уже без разбору год за годом — про жизнь. Чехова могла переплюнуть только мрачная черно-седая вереница еврейских предков, уходящая в древность к Аврааму, Ицхаку и Якову. Вереница еврейских предков тоже грозила мне пальцем, когда я собиралась сделать что-то не то.
Сильвия рвалась в Мелихово с самого первого дня, как приехала из своей заполошной Севильи. Я была не против, я ведь тоже любила Чехова и в Мелихово собиралась не раз, да все откладывала.
Поехали на электричке, чтобы потом от станции до усадьбы взять такси.
Кому пришло в голову назвать московские вокзалы созвездьем?
В какую неумную песню вставлены эти слова? Вокзалы совсем не созвездья, они гораздо хуже. Прежде всего — запах. Вокзалы воняют на все Кольцо: одна зловонная выгребная яма на Комсомольской площади, другая на “Курской”, третья на “Павелецкой”. Полцентра пропахло немытыми телами и засохшим калом — наверное, поэтому Кольцевая линия обозначена на схеме метро коричневым цветом.
Такое вот созвездье у нас душистое, куда там. Но мы поехали. Ничего другого нам не оставалось.
Насыщенный раствор бытия — это когда приоткрываешь в электричке окошко, на полном ходу подставляешь разгоряченное лицо упругому встречному ветру и от этого ветра слезятся глаза. По дороге в Мелихово я протягивала ветру лицо и руки, и они пылали, как мухоморы в лесу. Электричка грохотала, будто вот-вот развалится на куски. Солнце скользило пятнами по желтому вагону, по пустым сиденьям, ударило Сильвию прямо в глаз, но Сильвия не отвернулась — привыкла к солнцу в своей Севилье — и только щурилась и смеялась. Ресницы ее горели, как комнатная пыль в солнечном столбе, и казалось, что она заглядывает сквозь золотой дверной глазок куда-то в невидимый ангельский мир, где одни только лучи и улыбки. Было шумно, весело, я уже не жалела, что Сильвия в Москве, что в мою угрюмую сосредоточенность вторгся кто-то чужой — разговорчивый, энергичный — и что теперь мы сидим рядом в электричке. Радовалась, что такая солнечная осень и что впереди Мелихово.
От станции до усадьбы нас отвезли на облупленной “копейке”, такой старой, что я всерьез опасалась, как бы у нее прямо на ходу не отвалилось дно. Дно не отвалилось, я выбралась на волю из бензинной духоты, зачерпнула туфлей сморщенные сухие листья, обошла машину кругом и немедленно захотела пить, есть и по-маленькому. Я хотела этого почти все время — то одного, то другого, то всего сразу. В Мелихове всего сразу захотелось так сильно, что я растерялась. Так и стояла возле усадьбы с потерянным лицом, терзаемая сомнениями.