лбами в холодное стекло, стройно и очень красиво пели что-то задумчивое и протяжное. Мама, как она потом рассказывала, в детстве пела на клиросе, у нее был высокий, сильный и очень чистый голос, она вела мелодию, а маленькая тетя Надя вторила низко-низко.
Мы с братом никогда Шабановым не завидовали и нисколько не хотели бы, чтобы у нас был такой «папа», как дядя Миша Шабанов. Брат был все-таки намного старше меня и, наверное, наверняка даже, понимал, что семья Шабановых устроена правильно, а наша — вовсе нет, но мне, никогда папы не видевшей, казалось, что у нас, наоборот, все «преимущества»,— нас, во-первых, никогда не пороли (да и чем, ни у кого не было ведь ремня!), у нас была бабушка, да еще настоящая учительница, у нас была няня — такого вообще ни у кого поблизости не было, а главное— наша мама была красавица. Я тоже попадала в «преимущества»— тетя Надя часто говорила маме: «Ах, Тамара, как я тебе завидую! Как я хочу тоже такую маленькую девочку!» — и при этом тискала меня нещадно и жарко прижимала к себе. У нас в семье такие нежности как-то не были в заводе: брат Юра с детства был «высоколобым», сторонился такого рода проявлений и только с Марфушей как-то отходил и мог сам прижаться к ней, особенно когда я была у нее на руках...
В общем, нам было хорошо жить, как мы жили, и никакого папы в галифе не требовалось. Но он все-таки пришел, и — вот именно — в галифе!
Но сначала пришла война...
Пришла и поломала, запретила все, что у нас было, и мое второе детство закончилось.
Для меня война началась не бомбежками даже, а срочными суматошными сборами и непосильной для нашей худенькой няни беготней в бомбоубежище. Меня она тащила на руках, кое-как завернутую в большое одеяло,— оно потом надобилось там, под землей. Едва поспевая, бежал брат Юра, одетый во что попало; остальных — бабушку и маму — я что-то участниками этого действа не помню. Бежали мы в метро, там скапливалось множество народу, устраивались прямо на платформах, на асфальтовом полу... Помню разговоры шепотом о том, как повезло тем, кто жил у метро «Маяковская», — наша станция «Аэропорт» была ведь неглубокая, без эскалатора. В этих сетованиях не было недовольства, а голый страх, что «нас засыпет». Это был мой первый настоящий страх — широченного ремня дяди Миши я не очень-то боялась, да мне он им никогда и не грозил, разве что Юре, и то изредка и не всерьез.
Чуть ли не все время между бомбежками неработавшие люди проводили в очередях, малолетних детей брали с собой. Очереди были за всем: унылые и молчаливые — за хлебом, буйные и шумные — за мылом и керосином. Дети толпились под ногами, но между собой общались мало, а каких- нибудь игр и вовсе не припомню. Многие были невыспавшимися из-за ночных бомбежек. Тоска, усталость и страх жили в этих очередях, все боялись, что «нам не хватит», что «завтра вовсе не привезут» и что война эта надолго. Еще возникло и тут же усвоилось новое, трудное слово — эвакуация. Все ждали, боялись и на деялись, что будут куда-нибудь «отправлять», но куда и надолго ли — никто не знал, будущее казалось мрачным и безысходным.
В квартире 7 главной переменой было отсутствие дядя Миши Шабанова — он ушел на фронт сразу же, летом. Провожали его всей квартирой, столпившись в тесной прихожей. Дядя Миша был какой-то торжественный и красивый в новеньких галифе и гимнастерке (новый хрусткий ремень туго затянут поверх нее). Зареванная тетя Надя висла на нем и скулила по-прежнему низким, но ставшим вдруг деревенским и грубым голосом. Адюшка с Горкой насупленно выглядывали из угла, цепляясь друг за друга. Дядя Миша вдруг порывисто подкинул меня к потолку, как настоящий военный на картинке, и шагнул за порог. Навсегда.
Наша мама стала ходить на работу, она «устроилась в наркомат» (что это значило, спрашивать не полагалось). У бабушки появились какие-то долгие дежурства в школе. Все мальчики уже учились, квартира днем мрачно пустела. Разве это была та, предыдущая моя жизнь? Та и вспоминалась-то уже с трудом...
Бабушка ходила в РОНО хлопотать, чтобы разрешили нас отправить в эвакуацию с нею, но всё не разрешали. Няня и дышать, кажется, перестала от страху, что нас от нее оторвут, а что ее не возьмут, было всем ясно. Комната у нас была маленькая, все спали едва ли не голова к голове— пятеро на 14 метрах, — мы с братом хорошо слышали все эти тревожные перешептывания по ночам и все чувствовали. А казалось, что понимали... Впервые в разговоры взрослых стало вкрадываться тоскливое слово «сироты» — мы знали, что это о нас.
«Папа» появился как-то вечером, вместе с мамой и с большим свертком в глянцевой коричневатой оберточной бумаге, в середине осени. Он был совсем не помню какой. Но он точно был в галифе, и это было серьезно. Галифе, как и гимнастерка, у него были, правда, совсем не такие, как у дяди Миши Шабанова, — довольно светло-серые, из хорошей материи, и на гимнастерке — такие, как я потом узнала, назывались сталинками— никаких знаков отличия, а только отложной воротничок с округлыми концами. В свертке, который тут же стали разворачивать на единственном в комнате столе, оказались продукты, о которых мы уже успели подзабыть, и — точно помню — большая бутылка вина и две небольшие — эти бутылочки с пробками, залитыми сургучом, напоминали аптечные, в них было что-то налито, и на аптечных же ярлычках указано, что это чистый виноградный сок. «Детям», — сказал пришедший и сразу застеснялся. Мы с Юрой тут же взяли по одной и больше не выпускали из рук. Вскоре пожаловал и гость, хорошо нам знакомый близкий друг мамы, писатель Олег Николаевич Писаржевский (он стал и вправду довольно известным писателем и даже получил Сталинскую премию за книгу о Д. И. Менделееве). Жил он где-то в тех же краях и иногда, по вечерам, заглядывал к нам на минутку, всегда со своей огромной собакой, догом редкого шоколадного окраса. Он и на этот раз был с догом, но пришел «в гости», в честь чего дога спустили с поводка, и он устроился прямо под моей кроваткой (да и другого места было не найти). Эту кроватку, довольно большую, сделанную «на заказ» каким-то местным дворовым умельцем, я, честное слово, хорошо помню и сейчас. У нее были боковые стенки, но не прозрачные, из круглых палочек, а сплошные, из фанеры, и выкрашены коричневой краской. Мне шел ведь уже пятый год, но я спокойно умещалась в своей кроватке вместе со сложенными «в ногах» одежками, да и, по военному времени, никто