Мог бы не выводить аристократизм Окуджавы (тонкое и справедливое наблюдение над свойством личности поэта, сообщавшим его поведению определенный рисунок) из принадлежности к главному классу, передовому отряду, к тем, кто чувствует себя творцами будущего, давая повод для ехидного подзаголовка статьи Валерия Шубинского: «Сквозной мотив книги — аристократизм Окуджавы. Источник аристократизма — врожденная принадлежность <…>
к партноменклатуре»?
Мог бы не подставляться, изобретая афоризм «кто не любит Окуджаву — втайне ненавидит и себя...», ясно же, что заманчиво произвести инверсию и насмешливо написать, как это сделал Андрей Немзер: «Кто так любит Окуджаву, что видит в нем реинкарнацию Блока <…> безусловно очень-очень любит себя. Нежного и удивительного, демократичного и аристократичного, несгибаемого и толерантного... Далее по списку. В общем — интересного».
Мог ли в главе, содержащей виртуозный анализ песен Галича, не настаивать на том, что «нельзя одновременно любить Окуджаву и Галича», хотя бы из уважения к тем людям, которые вовсе не считают, что России достаточно одного писателя, одного поэта, одного барда и потому они должны выбрать: Толстой или Достоевский, Пушкин или Лермонтов, Цветаева или Ахматова? Ценитель Окуджавы ведь не женится на нем и не дает обет верности.
Мог ли Быков избежать упреков в пристрастном препарировании стихотворений? Ну, например, если ему надо доказать ветхозаветную непримиримость Галича, так он может и передернуть, трактуя знаменитые строки:
«„А бойтесь единственно только того, кто скажет: ‘Я знаю, как надо‘” прямо противоположно их истинному смыслу: получается, никому больше этого знать нельзя — а ты знаешь? Получается так. И это весьма характерно все для того же иудейского дискурса: несогласие с любыми чужими вертикалями — ради укрепления своей, невидимой, тайной, но оттого не менее прочной». Да нет же, как ни крути — строки в антисталинском стихотворении Галича значат ровно то, что они значат: бойтесь вождей, превращающих вас в стадо, не идите за ними, оставайтесь личностью: «А бояться-то надо только того, / Кто скажет: „Я знаю, как надо!” / Гоните его! Не верьте ему! / Он врет! Он не знает — как надо». Как вычитать в этом финале иудейский дискурс Галича — дескать, это сам поэт знает, как надо? Где это написано?
Разумеется, Быков мог бы все это сделать. И мы бы имели достойную и заурядную научную биографию вместо яркого, увлекательного, пристрастного, раздражающего и захватывающего повествования, побуждающего с ним спорить и соглашаться, опровергать, восхищаться и негодовать.
Русский Йейтс, или Опыт практического литературоведения
Русский Йейтс, или Опыт практического литературоведения
Г. М. Кружков. У. Б. Йейтс. Исследования и переводы. М., РГГУ, 2008, 671 стр.
Выход этой книги Григория Кружкова был достаточно предсказуем. Ожидаем теми из коллег по цеху, кто высоко ценит аналитический дар автора, обладающего драгоценной способностью: превращать литературоведческие штудии в увлекательное расследование, своего рода интеллектуальный детектив. Особое обаяние эссеистике Кружкова придает тот факт, что классиков мировой поэзии, попадающих под прицел его пера, автор, как правило, знает практически досконально. Можно сказать, изнутри. Ибо что есть поэтический перевод, как не попытка примерить на себя шкуру переводимого поэта? Сказанное, однако, представляет собой правило эмпирическое, имеющее отношение скорее к версификационной технике и эмоциональному механизму стихотворного текста. На этом пути переводящего могут подстерегать локальные неудачи либо локальные триумфы, но никогда — безоговорочный успех. Поскольку любой — даже самый успешный — перевод отдельного стихотворения (либо даже нескольких стихотворений) не способен укоренить в отечественной традиции образ чужого поэтического мира. В лучшем случае он лишь приоткрывает завесу над тайной, провоцируя (если это возможно) обращение к текстам на языке оригинала.
Ровно поэтому переводчик добросовестный с неизбежностью обречен сделать следующий шаг. В преамбуле к рецензируемому тому Кружков признается, что его первые эссе о Йейтсе «выросли из наблюдений переводчика»: «Художественный перевод неизбежно включает в себя исследовательскую работу: пристальное чтение, анализ, сопоставление текстов. Неудивительно, что занятие этим сугубо практическим делом нередко доводит человека до писания статей, а то и целых книг».
Покойный Андрей Сергеев, помнится, обронил в одном из разговоров мысль, меня поразившую: о том, что механизм перевода классиков сродни по своей природе древнему ритуалу катабасиса — схождения в царство мертвых. Естественно, с последующим восхождением — попыткой вывести на свет душу ушедшего. Андрей Яковлевич был переводчиком великим; он хорошо знал, о чем говорил. Остановимся на прагматической составляющей сказанного. Речь о том, что полноценный поэтический перевод — помимо прочего — невозможен без попытки постичь первопричину, стихи породившую. Дело не столько в бытовом либо эмоциональном «соре», из которого, по слову Ахматовой, растут стихи, скорее — в попытке восстановить культурный и исторический контекст, современный дате написания. В этом смысле классическим примером «попадания в десятку» может служить перевод «Божественной комедии»