Дмитрий Володихин. Плюсы и минусы “красного ренессанса”. — “Новые хроники”, 2009, 5 марта <http://novchronic.ru>.
“<...> был бы „красный ренессанс” нацелен на склеивание позвонков двух столетий — XX и XXI, — цены б ему не было. Но вместо этого он начал играть роль мощной разрушительной силы. Кого славили и славят его творцы? Коммунистическую элиту”.
“Я там жил, да. И мне там в общем и целом нравилось. Вот только не хватало общего смысла”.
Андрей Воронцов. Политкорректный фоторобот мастера. — “Литературная газета”, 2009, № 9-10, 4 — 10 марта <http://www.lgz.ru>.
“Варламов — человек литературной системы. Он писатель осторожный, я бы даже сказал — осторожненький. <...> Литература — это хор, в котором в виде исключения участвуют даже безголосые. А Варламов — отнюдь не безголосый. Но Варламов — явление законное, а Булгаков, как сказал Пастернак, — незаконное. Булгаков непредставим в системе жизненных и творческих координат Варламова. Вот Пришвин — пожалуйста, оттого и книга Варламова о Пришвине в „ЖЗЛ” вышла удачной”.
Александр Генис. Как пришить голову профессору Доуэлю. Читатели отметили 115 лет со дня рождения Александра Беляева. — “Новая газета”, 2009, № 27,
18 марта.
“У Беляева был своеобразный дар к созданию архетипических образов. Книги его ужасны, сюжеты примитивны, стиль отсутствует вовсе, но герои запоминаются и остаются в подкорке. Беляев не был советским Уэллсом, он был автором красных комиксов. Его герои вламывались в детское подсознание, чтобы остаться там до старости. Сила таких образов в том, что они не поддаются фальсификации, имитации, даже эксплуатации. Сколько бы власть ни старалась, у нее никогда не получится то, что без труда удается супермену. Одновременно с любимой картиной нашего детства „Человек-амфибия” на экраны страны вышел первый в СССР широкоформатный фильм — безумно дорогой „Залп Авроры”. Картину про Ихтиандра посмотрели 40 миллионов, про революцию — два, и ни один не запомнил”.
Евгений Головин. Рембо неистовый. — “Завтра”, 2009, № 11, 11 марта <http://zavtra.ru>.
“Переводить поэзию совершенно безнадежно: и легкую, и трудную. В легкой поэзии пропадает изящество и легкомыслие, свойственное поэту, чувствующему легкомыслие языка, в трудной поэзии трудность и глубина отечественного языка подменяется сложностью и непонятностью стихотворной фразы. В результате — запутанная головоломка, составленная из непонимания подлинника и незнания языка, потому что иностранный язык хорошо знать нельзя принципиально. Увиденные глазами двух иностранцев, дожди идут иначе, птицы летают иначе, бомбы взрываются иначе. Эти иностранцы к тому же индивидуально различны. Два непонимания, помноженные друг на друга, дадут полную неразбериху, вызовут удивление и переводчиков и поэта. Особенно касается сие современной поэзии, где автор сам желал бы какого-нибудь разъяснения, потому что, уступая инициативу словам, он хотел бы угадать, таят ли какой-либо смысл строки, что зачастую стоили столько труда. „Стихотворение имеет тот смысл, который ему дают”, — сказал Поль Валери. Но автор стихотворения может с ним не согласиться: я чувствую некий смысл, но черт меня возьми, если я его понимаю”. Далее — про “Пьяный корабль” Рембо.
Гордый великоросс. Беседу вел Евгений Белжеларский. — “Итоги”, 2009, № 12 <http://www.itogi.ru>.
Говорит Ник Перумов: “Толкиеновская эпопея имеет вполне четкий политический подтекст. Это противостояние Востока и Запада. И когда мой народ показывают в книге в виде орд с Востока, монструозных орков, надо как-то отвечать”.
“Хочется к штыку приравнять перо, перейти к чему-то современному и откровенному”.
“Пора вернуть себе уверенность, почувствовать почву под ногами. А то ведь у нас даже слово „русский” произносить неприлично, только „россиянин””.
Лев Данилкин. “Окуджава”. — “Афиша”, 2008, 20 марта <http://www.afisha.ru/blog/21>.
“Очень странная книга, с которой сложно иметь дело — потому что автор исходит из трех абсолютно неочевидных, а называя вещи своими именами, так и нелепых предпосылок: Окуджава — выдающийся поэт и прозаик, Окуджава — советский Блок, Окуджаву могут не любить только законченные скоты из „Русской партии”. <...> И мало что раздражает так, как это вторжение в твое личное пространство, несоблюдение дистанций: это навязчивое „мы” — мы, поклонники Окуджавы. У нас у всех есть странные предпочтения — и, да, почему бы не рассказать о них, но с такой безапелляционностью?! Ему не приходит в голову вообще задать вопрос: а почему так много людей никогда не воспринимали Окуджаву всерьез? Почему у очень многих людей его проза всегда вызывала отторжение, поэзия казалась чересчур сентиментальной и романтичной, а голос — невыносимым?”