“В поганых духах французских или испанских пошляков, допахивающих до моего окна, есть что-то от m-me Садовской все-таки.

Испанка — Perla del Ocбеano уехала, кажется, оставив память своих глаз и зубов. Вчера вечером я взволновался, встретившись с нею”.

Ксения Садовская… Казалось, и воспоминания о ней уже стали фактом прошлого: четыре года назад, в Бад-Наугейме, написан цикл “Через двенадцать лет” — достойный поэтический памятник юношеской любви. И вот вдруг “синий призрак” является вновь, причем чувственно, обонятельно. “Peau d’Espagne” (“Испанская кожа”) — назывались любимые духи Садовской. И по метонимическому принципу мужское внимание Блока переносится на одну из курортниц — испанку, которой он сам присвоил условное имя “Жемчужина океана”.

В общем, довольно невинная игра фантазии, запротоколированная и в нескольких последующих записях: “Испанка не уехала, но не трогает меня”; “Надо быть в хорошем настроении, чтобы записывать какой-то вздор об испанке. Какое мне дело до зубов и глаз?”: “Perla del Ocбеano. Как же ее настоящее имя?” И наконец: “В конце обеда в последний раз погасло электричество в ту минуту, как Perla в последний раз на моих глазах встала из-за стола. Прощай, океан, бушующий сегодня особенно бурно”.

Все это отзовется в стихах, и не только. Героиней новой блоковской любовной истории станет женщина, в которой совместятся два признака: во-первых, сходство с Садовской, во-вторых, — нечто испанское в облике. Творческая мечта пойдет рука об руку с простой чувственностью. “Зубы и глаза” будут еще долго волновать его, пока он не найдет их в холодном Петербурге. “Она пела весь вечер, глаза и зубы сияют”, — процитируем, забегая вперед, блоковскую записную книжку апреля 1914 года.

Блоку тридцать три года. Опыт муки, страдания, “поругания счастия” у него велик. Пришла пора взглянуть на мир с иной стороны. Летом 1913 года он набрасывает несколько строк, начиная словами: “Как океан меняет цвет…” — и заканчивая фразой: “И слезы душат грудь”. Потом вписывает наверху одно слово, получается: “И слезы счастья душат грудь”. Точка не поставлена. У счастья пока нет точного имени.

Любовь Александровна Андреева-Дельмас, тридцатичетырехлетняя оперная певица, урожденная Тищинская, родилась и выросла в Чернигове (вспомним “хохлушку” Садовскую, тоже певицу, хотя и самодеятельного уровня). Замужем за известным в ту пору басом-баритоном Мариинского театра Андреевым. Для сценического имени использовала фамилию матери-француженки — Дельмас.

Земная, разумная, уравновешенная женщина с умеренными профессиональными амбициями. Осенью 1913 года ее приглашают в качестве второй исполнительницы партии Кармен в спектакле по опере Бизе. В премьерном представлении Кармен другая — певица Давыдова, чью караимскую внешность в театре сочли более “испанской”. Андреева-Дельмас появляется на сцене начиная с третьего спектакля, в октябре. Тогда-то ее впервые видит и слышит Блок.

А что ей о нем известно к тому времени? На исходе своей долгой жизни, в 1969 году, Дельмас напишет: “Признаться откровенно — А. Блока никогда не видела, но стихи его некоторые знала. Иногда задумывалась: почему в них часто такая грусть, такая глубокая печаль, но не светлая, как у моего любимого Александра Сергеевича Пушкина. Вероятно, у него трудная жизнь?”

Женская наивность бывает порой неотразимо проницательной. Чего недостает Блоку, чтобы сравняться с Пушкиным в универсальности, в полноте жизненного и поэтического опыта? Ответим пушкинскими словами: “Говорят, что несчастие есть хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет”. Так что открывалась новая перспектива... Встретилась женщина, чей эмоциональный склад таков: “Я любила радость жизни. Не скрою, что жизнь меня баловала: я чувствовала всегда крылья, хорошее настроение не покидало меня и окрыляло”.

Ни трагического надлома, ни инфернальности, ни вечного этого дамского “сама не знаю, чего хочу”. Сразу ли угадал Блок в театрально-роковой Кармен светлую душевную изнанку? Так или иначе, он действует очень неспешно, смакует само приближение чувства. Двенадцатого января 1914 года он записывает: “Вечером мы с Любой в „Кармен” (Андреева-Дельмас)”.

Посмотрим на общий эмоциональный фон января — февраля. “Удивительно серо и как-то тошно”. “Тяжело. — Днем, злой, заходил к маме”. “Страшная злоба на Любу”. “Полная раздавленность после религиозно-философского собрания”. “Опять вечером и ночью брожу в тоске. Уехать бы — куда?”

По поводу разных приглашений: “Не пошел я”. “Я не пойду опять”.

“Я опять не пойду”. “Днем я перешел Неву по тающему льду. Скука”. “Тоска, тоска”. “Тревога к ночи”. “Четвертая годовщина Коммиссаржевской. Открытие ее бюста. Я не пошел. Чествовала всякая старая сволочь”.

Даже учитывая, что сам жанр дневника (записной книжки в том числе) допускает постоянное уныние и жалобы, — чересчур уж мрачно. И вдруг, четырнадцатого февраля, — просвет: “„Кармен” — с мамой. К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас — мое счастие”. Автор даже на тавтологию сбился, дважды употребив в одной фразе одно слово, означающее редкое для него состояние.

В тот же день певица получает букет красных роз и конверт с печатью “А. Б.”. Письмо начинается с прямого и незамысловатого признания: “Я смотрю на Вас в „Кармен” третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. <…> Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, — невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что вы знаете, может быть, мое имя”.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату