благородного семейства случилось необъяснимое, если только не признать, что это было непорочное зачатие. Мир в доме маркизы д’О нарушен вторжением непонятной силы. <…> Как потом узнается, маркизу д’О, упавшую в обморок, изнасиловали при взятии крепости» [9] .
Доскажем то, что ускользает в пересказе Н. Я. Берковского: маркиза обесчещена героем рассказа — русским офицером, тем самым офицером, который за несколько минут до того избавил ее от изнасилования солдатами. Считая главным событием новеллы гордое и не склоняющееся перед молвой поведение маркизы, Берковский ничего не говорит о действиях офицера. Исчезают рассказ о поисках избавителя родственниками маркизы, его внезапное исчезновение, внезапное же его возвращение и горячее стремление жениться на маркизе. Не говорится и о том, что семья медлит, не понимая мотивов странного поведения «жениха», брачные предложения отклоняются. Офицер снова исчезает. Между тем маркиза обнаруживает свою беременность, ей приходится оставить родительский дом. Она объявляет через газету, что выйдет замуж за отца ее ребенка, буде он отыщется. Тут-то и объявляется снова тот самый офицер, которого считали ее спасителем, и признается в содеянном. Считая фигуру офицера второстепенной, едва-едва упоминая о ней, Берковский соответствующим образом завершает свой пересказ новеллы: «Независимая от внешнего мира, она [маркиза] побеждает его [отца ее ребенка] одной моральной силой. Когда виновник ее беды является к ней по объявлению в газете, она ничем не обязана ему, ибо всему сама дала огласку. Он является как кающийся, как опозоренный, и за ней остается моральное преобладание над обидчиком» [10] .
Что, на наш взгляд, исчезает при таком пересказе? Исчезает самая суть события. Зачем нужно было строить ситуацию так, чтобы сам поступок обидчика никем не был замечен, как бы и не существовал, чтобы все выглядело как таинственное «непорочное зачатие»? Затем, что офицеру совершенно не обязательно было не только возвращаться с матримониальными намерениями, но и вообще как-то давать о себе знать. Никто ни в чем обвинить его не может.
В семействе маркизы память о нем священна. Необычность этого обстоятельства выявляется с большей наглядностью, если учесть, что сам сюжет стар, Клейст мог заимствовать его из французской новеллистики, у Сервантеса, у Монтеня [11] , так что мужественное поведение героини — не загадка. Загадочна невероятная перемена, произошедшая с «русской душой» офицера.
Отложим на время ответ, чтобы поймать себя на ощущении, что эта завязка нам что-то напоминает. Конечно же, она не точно совпадает, но является событием того же порядка, что происходит в пушкинской повести «Метель». Здесь тоже прегрешение героя обставляется так, что никто, собственно, о нем не знает, и оно легко может быть забыто. Но, вопреки ожиданиям, основанным на будничном опыте, герой не позволяет себе такого легкого отношения к этому «незначительному» событию его жизни. После войны мы видим его другим.
В тексте повести мимоходом сообщается, что «он (Бурмин. — А. Б. ) казался нрава тихого и скромного, но молва уверяла, что некогда он был ужасным повесою». Так вот некогда (в войну 1812 года), торопясь к себе в полк, этот ужасный повеса по гусарской лихости занял на аналое место опоздавшего к венчанию жениха. «Пошутив» таким образом, он исчезает. Потом мы узнаем, что он не позволял себе жениться, не считая возможным «отменить» состоявшийся брак. Его соседка по имению оказалась как раз той девушкой, с которой он был когда-то обвенчан. Они заново влюбляются друг в друга, коим обстоятельством и обретается счастливый конец повести.
Одну деталь стоит добавить: и у Клейста и у Пушкина герои-«обидчики» получают тяжелые ранения, но чудом избегают смерти, то есть оба проходят, если уместно здесь такое выражение, «инициацию» — некое таинство или обряд посвящения во «взрослую жизнь».
Что роднит новеллу Клейста с повестью Пушкина? То, что они построены на невероятном событии — резкой перемене в образе мыслей персонажа. Саму перемену мы могли бы объяснить, сопроводив ссылками на Руссо (которого и Пушкин и Клейст хорошо знали), пробуждением совести. Только она в состоянии терзать душу согрешившего и довести его до осуждения самого себя. Возможно, так оно и было, но «покаяние» могло растянуться на несколько лет (как, например, у Сильвио в пушкинском «Выстреле») и не привести к активному действию, активному переходу «злого» в «доброе». Никаких рациональных моделей объяснения подобных «преображений» мы не знаем. Только Кант утвердил возможность (и необходимость) осуществления во внутреннем мире человека столь исключительного события. Он полагал, что этот переход совершается как революция в образе мыслей.
Примеримся первый раз к «Дубровскому» [12] . В этом романе есть элементы сюжетного сходства с рассмотренными произведениями Пушкина и Клейста. Их несут две характеристические детали. Во-первых — «инициация», то есть прохождение через смерть. Дубровский подводится к ней — он тоже получает опасное ранение, но остается жив. Это событие, однако, не имело для него никаких внутренних последствий: «инициации» не происходит, герой не меняется. Хладнокровное убийство в последнем бою офицера правительственного отряда («Дубровский, подошед к офицеру, приставил ему пистолет ко груди и выстрелил») выглядит копией убийства медведя.
Во-вторых, роман оборван на крутом вираже, формально свидетельствующем о «преображении»: после очередного боя Дубровский решает резко переменить жизнь и распускает свою шайку. Никаких мотивировок столь неожиданному ходу Пушкин не дал. О совести (при отсутствии «инициации») говорить незачем. Чем бы все кончилось, мы не знаем, но есть сцена, меняющая русло романа. Мы говорим о совершенно неожиданной и труднообъяснимой в привычных представлениях о чувствах влюбленных заключительной «любовной» сцене. Совершенно очевидно, что брак Маши был подневольный, вынужденный, что Маша не может любить своего мужа, более того, любит Дубровского. Он ее освобождает, и было бы совершенно естественно, если бы она бросилась ему на шею, оставив своего новоиспеченного мужа на всеобщее осмеяние. Но Маша поступает совершенно иначе: «Нет, — отвечала она. — Поздно — я обвенчана, я жена князя Верейского» (VI, 312). Этот ход решительно поворачивает русло