сюжета в сторону «закона».
Поскольку именно с ним предстоит разбираться далее, существенной становится реакция на эти слова Дубровского. Он ушам своим не верит и что-то выкрикивает «с отчаянья». Интересно не то, что он кричит (те доводы, которые мы только что привели), а пушкинская незаметная корректировка — «с отчаянья». Она меняет смысл всей сцены.
Посмотрим внимательней: что сказал Дубровский? Он не убил «злодея» Верейского, не выхватил из его рук свою избранницу. При всем насильственном характере его действий он не хочет именно насилия и говорит Маше: «Вы свободны». Отчаянье его связано с одним словом — «поздно», то есть с тем, что Маша отказалась от свободы. Вот этот момент свободы и подлежит акцентировке.
В самом ли деле Маша отказалась от свободы? Можно согласиться, что она была приневолена, насильственно поставлена под венец. Но ведь внутренне
она оставалась свободной, готова была связать свою судьбу с Дубровским, появись он вовремя в церкви. («Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты <…> но теперь, говорю вам, теперь поздно»). Все изменилось для нее в долю секунды, в тот момент, когда она своими устами произнесла слова брачной клятвы.
По замечанию А. В. Михайлова, «для Клейста существует свобода, понятая правильно, и свобода ложная, понятая только как свобода для своего внутреннего мира, для своих мечтаний» [13] . У Пушкина тоже речь идет о двух свободах. Одна из них — романтическая, свобода «для своих мечтаний», это свобода в понимании Дубровского («свобода от»). Другая свобода выбрана Машей. Маша сама дала «клятву». Эта свобода ничего не значит (или не известна) для Дубровского, но является «законом» в мире Маши. Ему она и подчинилась, подчинилась добровольно.
В рассмотренном эпизоде «Дубровского» Пушкин повторил модель поведения любящей женщины, данную ранее в окончании «Евгения Онегина»: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Длительное, начиная с Белинского, нежелание читающей публики согласиться с этим положением есть не предмет для полемики, а указание на продуманность, даже схематичность разворота, прбиданного Пушкиным женскому характеру. По привкусу схемы опытные эксперты могут даже указать ее источник. Среди них заслуживает внимания «ощущение» известного философа А. Гулыги, что пушкинская Татьяна говорит как ученица Канта, а ее знаменитая фраза — воплощение кантовской идеи долга [14] . Указание А. Гулыги согласуется с тем, что в философию Нового времени идею ответственности за свои поступки ввел Кант. Ответственность является следствием «свободы». Если утверждение о кантовской «примеси» в творчестве Пушкина воспринимается с трудом, как нечто противоположное пушкинскому гению, то в случае Клейста отрицать кантовские «следы» уже никак нельзя. От Канта идет вся «законническая» специфика произведений Клейста, имея в виду которую друг Клейста Фуке назвал своего гениального приятеля «юридическим поэтом».
Казалось бы, Пушкину было совершенно ясно, куда двигаться. Но вместо того чтобы «переиграть» сюжетные события и направить их в открывшееся русло, он бросает роман. Мы должны допустить существование какой-то трудности, неясного Пушкину момента, из-за которого это произошло. Для анализа нам придется вернуться к началу романа.
Одной из ключевых сцен «Дубровского» является заседание суда по делу Троекурова и Дубровского-старшего (Андрея). Оскорбленный несправедливым решением суда Андрей сходит с ума и произносит свою «обвинительную речь»: «Как! не почитать церковь божию! прочь, хамово племя!» Потом добавляет, как бы разъясняя свою бредовую мысль: «Слыхано дело <…> псари вводят собак в божию церковь! cобаки бегают по церкви. Я вас ужо проучу…» (VI, 234).
Должен сознаться, что мне до сих пор не очень понятно, отчего Дубровский сходит с ума. Реакцию такой силы мог вызвать только неожиданный поворот дела, при котором решение суда было совершенно непредставимым, как гром среди ясного неба. Но ведь ничего особенного не произошло, более того, такой исход совершенно реалистичен, учитывая, что суд — в руках у Троекурова. Это понимали даже дворовые люди Дубровского.
Не более понятен и второй момент: что хотел сказать уже не Дубровский, а Пушкин, вкладывая некие значимые (а они таки значимые) слова в уста сумасшедшего. Какие варианты приходят в голову? Поскольку центральный пункт речи обиженного связан с церковью, то ответы, вероятно, следовало бы искать в Писании. Могла бы подойти скрытая цитата из Откровения св. Иоанна (22: 14): «Блаженны те, которые соблюдают заповеди Его, чтобы иметь им право на древо жизни и войти в город воротами. А вне — псы и чародеи, и любодеи и убийцы, и идолослужители и всякий любящий и делающий неправду» (Откр.: 22: 14 — 15). Здесь относится к делу момент «неправды», превращающий «делающего неправду» в «пса», но нет упоминания церкви и суда. Другой вариант — строки 16 — 18 из псалма 21: «Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прильпнул к гортани моей, и Ты свёл меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. Можно было бы перечесть все кости мои; а они смотрят и делают из меня зрелище». Эта цитата хорошо передает состояние обманутого Дубровского- старшего, но тоже не схватывает ситуации в целом. Известно, однако, что входить в церковь с собаками запрещалось, что связывалось со словами Христа: «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими, и обратившись, не растерзали вас» (Мф. 7: 6). Довольно близки по контексту рассуждения Григория Богослова: «Ныне же <…> изгнан из сердца всякий страх, и его место заступило бесстыдство; кто бы ни пожелал, для всякого открыты и знание, и глубины Духа. Все мы благочестивы единственно потому, что осуждаем нечестие других; а суд предоставляем людям безбожным, повергаем святое псам, бросаем бисеры перед свиньями, разглашая божественное тем, у кого не освящены и слух, и сердце» [15] .В общем, с помощью подобных толкований можно достичь более-менее вероятного понимания