Я рассказал Синдерюшкину про очень странное воспоминание, связанное с жизненным успехом и переездом в другие страны.
Был один советский фильм, суть которого я переиначил в своём воспоминании. Мне казалось, что там в начале шестидесятых годов с круизного лайнера (здесь аллюзия на фильм “Бриллиантовая рука”) на французскую землю сходят советские туристы. И вот в ресторанчике один из них, советский генерал, рассказывает историю своей жизни, не замечая, что его подслушивает официант. И мне казалось, что генерал был в молодости денщиком у будущего официанта, а потом их развела Гражданская война. Однако в настоящем фильме денщик был молодым офицером и пал жертвой розыгрыша в каком-то имении, но дело не в этом. Здесь очень интересная задача в области прагматики (если отвлечься от идеологии и идеалов). Например, понятно, что в 1916 году быть офицером лучше, чем денщиком.
А вот когда двадцатый год и уже началась давка у ялтинского причала — лучше быть краскомом и бывшим денщиком.
Но понятно, что французскому официанту не грозит чистка и 1937 год.
А вот красный командир крепко рискует — рискует он и попасть в котёл под Киевом. Однако в 1950 году генерал Советской армии живёт несколько лучше, чем официант в Ницце. Допустим, они оба Мафусаилы, и вот наступает 1991 год. И одинокому французскому официанту (или метрдотелю — должен же он расти) опять несколько лучше, чем одинокому отставному советскому генералу в его московской, а то и хабаровской квартире.
— Что? — ответил мне Синдерюшкин вопросом. — Что, брат, мы хотим? Хочется выжить и иметь кусок хлеба с маслом и никаких бомбёжек? Хочется ли преуспеть? Хочется ли прославиться? Это всё очень интересно в мечтаниях, да только никто их точно сформулировать не может. Например, вот тебе вариант ни первый и ни второй — судьба советского командарма, в общем-то, завидна, чёрная эмка, белая скатерть в санатории имени Фрунзе, на груди горят четыре ордена, и — апоплексический удар за переполненным столом, пока чекисты медленно поднимаются по лестнице. Или пожить всласть, награбить и наесться, всласть натешиться девичьими телами в бандитском логове — а потом схлопотать пулю от немытых голодных ревкомовцев. При этом ревкомовцы будут до смерти голодными — будут лежать в грязи под телегою, жевать промокший хлеб и думать про город-сад, потом получат свои срока и снова — в грязь под телегу, а потом на войне то ж, пока не пресечётся их жизнь, полная убеждений.
А можно лелеять мысль об удачном воровстве активов с ноября по июнь и бегстве в Европу, а то и в Америку… Но мы ведь понимаем, что такое Европа в восемнадцатом году. В Германии голод, вспыхивают то там, то сям революции. (Швейцария тогда, кстати, была небогатой и совершенно непривлекательной.) Ну ладно, сбежали в Америку, поднялись за десять лет и вложили активы в фондовый рынок. И — прыг! — в Гудзон вниз головой с известного моста.
Было прилично и в Сербии, и родные купола горели среди белградских улиц. Однако ж и оттуда в 1945-м можно было уехать эшелоном куда подальше, а то и повиснуть в петле. То же касается и Харбина. В Аргентине можно попасть под раздачу Перрону, по соседству — прочим диктатурам.
Можно осесть в Праге и стать рантье, но в 1947-м этой радости придёт конец, поскольку во второй половине двадцатого века быть рантье можно только западнее Вернигероде. Да и судьба официанта или таксиста в 1940-м могла сложиться по-разному. Понятно, что французы особо не жаловали Сопротивление, но отчего не разделить судьбу Вики Оболенской?
Всё дело, конечно, в том, как именно доживать — в скромной норке, мелком уюте, который нужно спасти от горячего дыхания истории-монстра?
— Это, — ткнул в меня пальцем Синдерюшкин, и ткнул как-то очень обидно, унизительно ткнул, — это всё сны несчастного Бальзаминова, расплывчатая мечта Макара Девушкина. Это всё твоё смутное мандельштамовское желание спастись от века-волкодава под какой-нибудь иностранной шубой, потому что умирающему в девяностом году отставному генералу что до былых заслуг. Нищета на его пороге, и неправильные выборы его жизни — лишь фантом.
— Ну а если за тобой пришёл голод или люди с ружьями?
— Если за тобой гонятся люди с ружьями — то отчего же не перейти пограничную реку вброд? Или, там, если стало голодно, то что не сесть на лодочку, а потом причалить к европейским берегам? Просто выбор этот не навечно, и определяет он конкретное спасение — от конкретных людей с ружьями, а не спасение навсегда. И у твоего (почему моего, опять обиделся я) парижского таксиста Газданова в “Призраке Александра Вольфа” есть такая история: “К шаху пришел однажды его садовник, чрезвычайно взволнованный, и сказал ему: дай мне самую быструю твою лошадь, я уеду как можно дальше, в Испагань. Только что, работая в саду, я видел свою смерть. Шах дал ему лошадь, и садовник ускакал в Испагань. Шах вышел в сад; там стояла смерть. Он сказал ей: зачем ты так испугала моего садовника, зачем ты появилась перед ним? Смерть ответила шаху: я не хотела этого делать.
Я была удивлена, увидя твоего садовника здесь. В моей книге написано, что я встречу его сегодня ночью далеко отсюда, в Испагани”. Сомерсет Моэм рассказывает эту историю, используя иные географические названия.
Если нет у тебя моторной идеи — сиди и не рыпайся, где родился, там и сгодился, чини шестерни и лоток подачи, заменяй переворачиватель. Стой, где стоишь.
Я оглянулся на хозяйку, чтобы поймать выражение её лица, но, к моему стыду, оказалось, что я не заметил, как она вышла.
ГЛАВА ПЯТАЯ