По телевизору шли новости, репортаж с похорон известного балетмейстера. Следом давали президента. С театральной дрожью в голосе он выражал соболезнования, ласково поглаживая столешницу дамской ладошкой.
“Наверняка холодной и влажной”. Меня передергивало.
— Не ваши? — Это была уборщица.
Очки напоминали черный иероглиф.
В городе наступала ночь.
В городе наступила ночь, все ярче горели огни. Отраженные в стеклах автомобилей, они затапливали улицу искусственным светом. Пленка этого света покрывала желтым загаром возбужденные лица людей, занимающих места за столиками; подсвечивала кокошники на фасаде театра и пузатые, похожие на самовар, купола храма.
Самым популярным заведением на улице считалась терраса у памятника. Те, кто успел занять места снаружи, давно тянули вино и коктейли. Остальных ставили в “лист ожидания” и рассаживали внутри.
И вот ты садишься, заказываешь. Осматриваешься. Все эти люди, уверен ты, опутаны гигантской паутиной; попали в одну невидимую сеть. То, как нарочито громко они разговаривают, как элегантно, артистично держат приборы — насколько вообще театральны их жесты и слова, — передает возбуждение безнадежно обреченных людей.
“Откуда взялись эти дамы? — спрашивал я себя. — Эти девушки с бронзовыми ляжками? Юноши в рубашках „Pink”? Мотоциклисты? Джентльмены в льняных майках? Кто они? Чем занимаются?”
Люди, сидевшие у памятника, выглядели одинаково. Никакой разницы между депутатом и парикмахером, светской дамой и проституткой не было.
У памятника произошло едва заметное движение, колебание мглы. Сгустилась тень, другая — и от постамента отслоилась склещенная парочка. Незнакомая девушка шептала художнику (я узнал его). Усевшись, он достал блокнот, что-то нарисовал на листке. Та поправила маечку, одними губами прочитала записку — и, улыбнувшись, выставила локти.
Я заметил на локтях ссадины, и мне захотелось оскорбить девушку. Унизить, заставить плакать — чтобы пухлые губы скривились от боли. И я понял, что завидую художнику. Ревную к собственному компаньону.
Что я вообще знал о нем? Кроме того, что он поступил в полиграфический из Средней Азии? В середине девяностых, когда мы выпускали книги по искусству, он сделал нам первую серию — броские, в западном стиле, обложки. Когда гранты давать перестали, мы соскочили на коммерческие издания, и он снова пригодился. Добавив к названию английское publishers , мы взялись за корпоративные альбомы и годовые отчеты. Не брезговали визитками. Смешно и грустно вспоминать, как быстро наши читатели забыли нас. Просто вытерли из памяти то время — как будто ничего, кроме календарей, мы не делали.
Спустя пару лет жена уговорила дать художнику зарплату — в то время конторы вроде нашей плодились как грибы и художников переманивали. К тому же он и по-человечески нас устраивал. В детстве мне обожгли связки, разговаривал я тихо. Мою природную застенчивость и негромкий голос многие принимали за высокомерие и держали за холодного сноба. А художник вел себя открыто, бесцеремонно. Ему удавалось быть деловым и наивным, обаятельным и бестактным.
Клиентам, особенно женщинам бальзаковского возраста, такие типы нравятся.
Скоро я стал брать его на переговоры, иногда посылал одного. А спустя год по совету жены предложил должность директора. Сами мы оформились учредителями.
— Один “Эстерхази”, прошу, котик! — Судя по голосу, девушка капризничала.
— Но мы же договорились… — Баритон.
— Если вставать поздно, то можно… — Она продолжала упрашивать, как ребенок.
Я очнулся, посмотрел через плечо — пара холеных стариков заказывала десерты.