геологи. Кажется, это была Инта — будущий угольный бассейн.
На второй день мы отправились в лес и прошли первое тяжелое испытание — ходьба по глубокому нетронутому снегу. Двадцать пять человек шли гуськом. Первый буквально утопал в снегу. Местами ноги целиком погружались в снег, и человек как бы оказывался верхом на снежном седле. Теперь надо было другую ногу вытащить и передвинуть на шаг вперед. Мы буквально ползли, и каждый раз первый, выбившись из сил, оставался в стороне, пропускал других и сам становился последним. Я сначала шел первым, было тяжело, но еще хуже идти последним. Скользишь ногой из одной глубокой выбоины в другую, и в результате закружилась голова, как при морской качке. Лес тут оказался более крупным, чем на Адзьве. Там мы лес пилили на дрова, а тут был строевой. Строго требовали соблюдения высоты пенька, ровного осучивания, заподлицо. Толстое высокое дерево надо было так направить, чтобы не образовался “козел”, чтобы оно не упало на другое дерево. А то и его придется пилить, и могут оба неожиданно упасть на спину. Ко всему, большинство неумелых. Толстый ствол надо спилить так, чтобы пилу не зажало. А без привычки спина ноет, гудит, переламывается. В общем, день достался божеский. В эту ночь мы, кажется, и не заметили клопов. В этом домике долго не жили, и мы полагали, что они вымерзли. Но не тут-то было!
Однако в целом, надо сказать, это была тихая обитель. Я даже и не помню нашего конвоира. Дорогу в лес постепенно утрамбовали, но пилка для большинства оставалась трудной работой. Сам, бывало, начнешь помогать и не разогнешься потом. И я предпочитал помощь топором и лямкой. На топор я был мастак и лямкой тоже тащил здорово. Запомнился ленинградец Ермаков. Рабочий-слесарь, принципиальный парень, знал многих руководителей ленинградского комсомола. Он первый овладел дуговой канадской пилой и перевыполнял нормы. Притом что мы тогда мерили честно и учитывали каждое дерево. На складировании леса, а еще раньше и дров, мы обманывали и приписывали как угодно. Всем известны были афоризмы: “Мат, блат и туфта — вот три лагерных кита”; “Не было бы мата и туфты, не было бы Ухты и Воркуты”. Но в данном случае нам доверили таксацию, и мы не могли себе позволить это доверие нарушить. Заложить кривулину в штабель дров, чтобы сразу получился кубометр, — это да, а на глазок дерево оценить — нет.
Каждый должен был добросовестно делать свое дело, иначе подводишь товарища по звену. Все это понимали, и я всегда приходил на помощь туда, где отставали: обрубаю сучья на дереве, или своей лямкой подцеплюсь к тройке борзых (по трое тянули сани), или сзади дрыном подхвачу на ухабине. Рассказывали про врача Геринга (это польский еврей с такой роскошной фамилией), что у него незаметно отцепили лямку, и он продолжал идти, будто везет. Но единственный раз я накричал на здоровенного мужчину по фамилии Урицкий, который, мне казалось, подводит товарищей. И как мне стыдно было потом, когда узнал, что у него действительно больное сердце.
Вдруг новость: приехала на Косью экспедиция разведать место для строительства железнодорожного моста. До нас у них работали уголовники и сбежали, обокрав экспедицию. И начальник передал им меня и еще нескольких. Хорошо, еще посмотришь новые места. И я теперь думаю, что начальник нас выбрал из добрых чувств к нам. Потому что весной река разлилась, и нужно было плоты делать прямо в воде. Люди простуживались, началась цинга, возможно, и умерло несколько человек. Я слышал даже, что все перемерли.
Работа в экспедиции была полегче лесзага. Жили мы на берегу реки в палатках, хотя еще холодно было. А потом построили на сваях у берега шалаш — меньше комаров. Конвоиры и здесь не донимали. Знали, что мы не убежим, и отсыпались. Ежедневно мы выходили с кем-нибудь из вольных в лес, подносили теодолит и по указаниям прорубали трассу: где срубали дерево, а где только ветки, провешивали ее. А когда тронулся лед, помогали измерять силу течения и направление. Стало даже интересно. Один из нас, инженер Лева Леках, даже начал кое-что подсказывать. Работники экспедиции были нами довольны, но в разговоры никогда не вступали. Они ведь знали, что делалось на воле в 1937-м.
Тогда мы по-настоящему узнали, что такое комары. Ведь жалуются на них и люди в лесных домах отдыха, но это просто легкая досада по сравнению с невыносимой бедой. Мириады. От одного жужжания и писка, казалось, с ума сойдешь. Ни на секунду нельзя обнажить хоть частицу тела: мгновение — и ты в крови. Чтобы поесть, надо было развести дымный костер, и то он только немного спасал. Настоящей бедой стал туалет. И помню разговор: голого Ягоду тут поставить.
На Ежова пока надеялись… хотя что-то там не то. Особенно меня беспокоила судьба моего друга. И как счастлив я был, получив несколько книжек на английском языке, где кое-что было подчеркнуто, а на полях его рукой был написан перевод. Значит, провокация Лозовика не пошла далеко. Написал и пожалел. Не Лозовика, а Волчека, Борисова, Брука и Ко. Лозовик был невольным орудием. Хотя ведь и они были чьим-то орудием…
Ну вот, опять… То ты требовал им отомстить, а теперь их почти оправдываешь — чему же верить? Я с надеждой поднял глаза, но проход был пуст, никаких контролеров не было и признака. Вагон вообще был полупустой — слишком далеко я забрался. Но отец явно был рядом — молодой, неунывающий…
За зиму я оброс солидной бородой, в два полурыжих хвоста. Всем говорил: зимой она спасает от мороза, летом от комаров и весь год от нарядчиков — можно сойти за старика.
Однажды по большой воде прошла мимо нас баржа с людьми. Я попросил разрешения и подплыл к ней на лодке попросить газеты и узнать новости. Либеральный конвой разрешил поговорить. Среди новичков были и киевляне. Все они были напуганы неизвестностью, и я, как мог, старался людей успокоить. От новичков я узнал о процессе над Тухачевским. Стало не по себе. Военный заговор — куда же мы идем? Видимо, они поняли, к чему может привести все, и пытались убрать Сталина. В шалаше я развернул и газету. Митинг в Киевском университете по поводу раскрытия шпионской организации Тухачевского и КО, выступил профессор Я. Б. Резник и заклеймил предателей. “Слава богу, что я здесь, а не там, — сразу мелькнуло в голове, — ведь эту речь мне бы пришлось произносить”. Я же считался титулованным оратором. Уже в 50-е я слышал от многих, что в 1937 году они даже завидовали мне: перешел через грань и живешь, приспосабливаешься к жизни. Но ожидание и присутствие на “проработочных” собраниях было тягостнее, чем лагерный труд. Конечно, если он был хоть мало-мальски человеческим. Мой друг сам ушел с работы в пединституте, где его заставляли выступать против меня. Некоторые наши “друзья”-коллеги ему говорили всякие гадости по моему адресу: “Сволочь твой дружок, а мы ему так доверяли!” И все это надо было выслушать и даже виду не подать…
Попутно. Летом 1937-го к нам домой явился работник “органов” и забрал паспорта у родителей, а