голодающего страдальца. Чтобы просто хотя бы соответствовать сюжету фильма, текст явно должен быть иным. Например: «Из-за упрямого нежелания есть борщ». Последний вариант, по всей видимости, намного ближе к реальной прокламации, составленной мятежными моряками, чем «исторически достоверная» трактовка Эйзенштейна. Корней Чуковский, очевидец одесских событий июня 1905 года, в своем дневнике почти дословно цитирует этот текст: «На конце мола — самодельная палатка.

В ней — труп, вокруг трупа толпа, и один матрос, черненький такой, юркий, наизусть читает прокламацию, которая лежит на груди у покойного: „Товарищи! Матрос Григорий Колесниченко (?) [4] был зверски убит офицером за то только, что заявил, что борщ плох… Отмстите тиранам. Осените себя крестным знамением (— а которые евреи — так по-своему). Да здравствует свобода!”» [5] .

Впрочем, переписанная прокламация — это частность. Главное лукавство Эйзенштейна в другом: он представляет спор из-за качества пищи как действительную причину восстания, в то время как это был в самом ббольшем случае только повод. Существуют свидетельства, согласно которым пресловутое якобы червивое мясо матросами «Потемкина» было впоследствии благополучно

съедено. Так это или нет, абсолютно верно одно: дело было совсем не в мясе.

Формула «голодные против сытых» должна соответствовать реальности, даже если «голодные» не так уж голодны, а «сытых» приходится кормить вопреки их воле. Насильственное кормление малосъедобной пищей, теперь уже в качестве первого революционного деяния, изображает Артем Веселый в романе «Россия, кровью умытая»: под угрозой расправы начальник хозяйственной части полка вынужден съесть «кукурузной каши бачок на шестерых», к тому же какой-то шутник «догадался» подмешать в кашу ружейного масла [6] . Ситуация в романе Веселого представляет собой зеркальное отражение Эйзенштейнова кулинарного инцидента: в то время как в фильме «Броненосец „Потемкин”» жертвами пищевой агрессии являются «низы», у романиста та же роль отводится «верхам». В свете подобных примеров вся динамика революционных событий рискует быть сведена к ответу на вопрос: «Кто кого накормит несъедобной дрянью?»

Кто кормит, тот и прав — это максима родом из детства. Кормление — прерогатива старшего и сильного. Гастрономические сюжеты эпохи бурь и потрясений как нельзя лучше позволяют увидеть, что революция есть предприятие инфантильное. В одном из своих измерений она представляет собой осуществление заветной детской мечты поменяться местами с родителями. Абсурдность и вопиющая жестокость многих эпизодов революции не могут быть адекватно поняты без учета атмосферы веселого карнавала, праздника разгулявшегося детства, которую она порождает. Смена ролей в ситуации кормления — одно из условий игры во взрослого.

Карнавальная амбивалентность первых лет истории советского государства не допускает никакой однозначности, поэтому попытка закрепить за враждующими сторонами тот или иной ярлык — будь то «голодные» или «сытые» — представляет собой откровенный идеологический ход. Период 1920-х — начала 1930-х годов превратил перверсию, в том числе и в гастрономических пристрастиях, в норму, и это правило распространяется на всех участников революционных и последующих событий. Одна из характерных аномалий эпохи заключается в том, что и недоедание и пресыщенность порождают одни и те же формы пищевого поведения, так что порой очень трудно провести границу между тем и другим.

В рассказе «Сорок первый» (1924) Борис Лавренев описал один из эпизодов времен Гражданской войны. Остатки разбитого отряда комиссара Евсюкова без всяких припасов пересекают пустыню Каракум. В киргизском ауле погибающих от голода красноармейцев щедро угощают пловом: «Ели жадно, быстро, давясь. Животы вздулись от жирного плова, и многим становилось дурно. Отбегали в степь, дрожащими пальцами лезли в горло, облегчались и снова наваливались на еду» [7] .

Обжорство, порожденное голодом, или обжорство, порожденное страхом перед голодом, — разница, в общем-то, несущественная. В период продразверстки, а потом и в период создания колхозов в деревнях разыгрывались почти древнеримские пиршественные оргии. В романе «Горы» (1933) В. Зазубрин изобразил такой «пир во время чумы». Герой романа вспоминает:

«— В двадцатом годе, в самую разверстку довелось мне мимоездом побывать в Верхне- Мяконьких у своего шуряка Аристарха Филимоныча. Заезжаю и вижу: в ограде у него прямо страсти господни. Шуряк с ножом, кум его Омельян с ножом, баба с топором. Один свинью супоросную пластат, другой ягушек режет, баба гусям головы рубит. Кровища хлещет, перо летит, гагаканье, визг. Я спрашиваю: „Чего, мол, ты робишь?” — „А не говори, Андрон Агатимыч. С переписью завтра придут”. <…> Созвал он меня в избу. На столе полная чаша, ровно в праздник, а дело было в пост, перед рождеством.

Я говорю — грех. Он мне: „Ешь, Агатимыч, все равно коммунисты заберут”. Вся семья его, родова и знакомство ели аж до блевотины. На улку выбегут, поблюют и опять за стол, только бы продукцию унистожить» [8] .

Новая волна пиров отчаяния прокатилась по стране в конце двадцатых — начале тридцатых годов. В «Поднятой целине» (1932) М. Шолохов предпочел сдобрить трагические обстоятельства изрядной долей юмора. Организация колхоза в Гремячем Логу сопровождается уничтожением половины поголовья рогатого скота: «„Режь, теперь оно не наше!”, „Режьте, все одно заберут на мясозаготовку!”, „Режь, а то в колхозе мясца не придется кусануть!” — полез черный слушок. И резали. Ели невпроворот. Животами болели все, от мала до велика. В обеденное время столы в куренях ломились от вареного и жареного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату