Ветер в листве еле струится.
Птицыны перья, вспылав, плавно гаснут.
В этом стихотворении происходит синтез «Севера» и «Юга» — двух полюсов важнейшей антитезы Стивенса. С одной стороны, — «пальма», «птица с золотым опереньем» — пафосные символы жизни и изобилия, с другой — «песня без смысла и выраженья», еле струящийся в листве ветер — приметы оцепенения чувств, оцепенения, сходного с описанным в «Снежном человеке».
«Нужен зимний, остывший ум», — так, кажется, могла бы нашептывать замерзающему Каю Снежная королева — его холодная Муза. В этой сказке нет места для Герды. Каю-Стивенсу можно надеяться лишь на самого себя, чтобы все-таки составить из колючих льдинок слово «вечность».
Но не Снежная королева нашептывает эти слова, а Снежный человек (The Snow Man), проще говоря, Снеговик. Дорисуйте сами его портрет: нос-морковка, глаза-угольки и ведро вместо шляпы. В том, что наказ поэту произносит именно это потешное существо, чья «вечность» — до первой оттепели, заключена неподражаемая стивенсовская ирония. По своему духу — романтическая ирония. Потому что Стивенс, конечно, романтик (хотя в то же время и модернист). «Последний романтик», как он сам себя называл.
«Рослый стрелок, острожный охотник…»
Об одном стихотворении Б. Пастернака
I
Если воспользоваться мандельштамовской метафорой «орудийности» поэтической речи, то можно сказать, что площадь поражения этой артиллерией для разных людей бывает разной. Помню, что в детстве настоящие стихи прямиком ударяли в сердце, лишь слегка и краем задевая голову. Я мог еще не знать, что значит «Пал Приамов град священный», — но уже трепетал. Да и позже воспринимал стихи в основном таким же образом. Позвоночником, как говорят иногда. Животом, как формулировала одна подруга. Голова участвовала мало. Она еще только «доходила», как некий позднеспелый плод.
Конечно, этот процесс зависит не только от конкретной головы, но и от стихотворения. Бывают стихи головные, понятные; бывают смутные, иррациональные; а бывает так, что все понятно, — но главное совершается помимо понимания: та же мысль, выраженная в других словах, так бы не задела. Лишь поэт, это красноречивое чудовище, знает прямую дорогу к твоему сердцу. Он находит именно те слова, которые поражают, как громом, нажимает на какие-то единственные клавиши, отзывающиеся в груди долгим вибрирующим гулом. Таково, например, стихотворение Пастернака «Гамлет»: «Гул затих, я вышел на подмостки…» Настоящей интриги в нем нет. Все известно наперед: и что «рассчитан распорядок действий», и что «мир тонет в фарисействе», и что вот этот Гамлет, так картинно вставший в проеме двери, один-одинёшенек в целом мире. Но моление к Отцу, его наивно-детское — «если только можно…» — все равно потрясает.
Совсем другое дело — стихотворение «Рослый стрелок, осторожный охотник…» (1928). Тут ситуация намного более темная. Может быть, даже она нарочно затемнена, чтобы тот, кому не надо, не понял. Но вот психологический парадокс: чем зашифрованней эта речь, тем глубже и безоглядней ее откровенность.
Рослый стрелок, осторожный охотник,
Призрак с ружьем на разливе души!
Не добирай меня сотым до сотни,
Чувству на корм по частям не кроши.
Дай мне подняться над смертью позорной.
С ночи одень меня в тальник и лед.