лицемерю (!!), как по либреттному чувствует и говорит она. Но об этом ни слова больше. Ни тебе, ни кому другому. Забота об этой жизни, мне кажется, привита той судьбе, которая дала тебя мне. Тут колошмати не будет, даже либреттной» ( VII, 624 — 625 ).

 

А тем временем обстановка в семье Пастернаков становилась все более напряженной. Одновременно с непримиримостью самого близкого человека растет центробежная сила его стремления к Марине Цветаевой. 10 апреля он задает ей прямой вопрос: «Уехать ли мне к тебе сейчас или через год?» (имелось в виду — год потратить на окончание «Лейтенанта Шмидта») — и ждет ответа. Ответ Цветаевой — отложить: «Через год. Ты огромное счастье, которое надвигается медленно… Живи свой день, пиши, не считай дней, считай написанные строки». Пастернак остается в Москве.

Наоборот — 22 июня Евгения Пастернак с сыном уезжает за границу к родным мужа для отдыха и поправки. Она выставила несколько условий, по выполнению которых их дальнейшая жизнь станет возможной, и отказалась писать мужу до выполнения им этих условий. Но Пастернак не понимал любви на основе мирного договора. Он не понимал ее молчания, ее неумолимости («О Боже, да если бы мы были в сорока ссорах с тобой!»). Его письма лета 1926 года жене полны горечи, попыток объяснить свой код любви , основанный не на взаимных требованиях, а на полной преданности, самопожертвовании и вере в другого человека: «Когда ты по-настоящему кого-нибудь полюбишь, ты поставишь себе за счастье обгонять его в чувстве, изумлять, превосходить и опережать. Тебе тогда не только не придет в голову мелочно меряться с ним теплом и преданностью, а ты даже восстанешь на такой образ жизни, если бы он был тебе предложен, как на ограничение твоего счастья» (VII, 730) .

Удивительно, как в этих письмах высокий градус душевного страдания сочетается с неизменным стремлением — не оскорбить, не унизить другого, объяснить все обиды непониманием или недоразумением. Как будто надо лишь что-то «доразуметь», и все разъяснится и уладится. Он стремится к полной искренности, к честности и перед Женей, и перед Мариной, которой пишет в сердечной простоте: «Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я её люблю больше всего на свете» (VII, 733) .

И дальше пытается объяснить, как лучшие задатки жены не смогли выразиться в браке, как «темная тень невоплотимости легла на эти годы и испортила нам обоим существованье». Но Цветаева, конечно, услышала только вот это «её люблю больше всего» — и оскорбилась. Их переписка надолго прервалась.

А он продолжает слать длинные письма жене, остающиеся без ответа. В письмах — нежность и горечь и вместе с тем поразительное ощущение высоты и свободы: «Ты хороша, и я любил тебя, и прошлое должно подняться до уровня двух этих фактов. Пока я испытываю естественные и легко вообразимые чувства от сознанья решительной непоправимости нашего дела, постепенно уже преображаются и воспоминания. Я часто и помногу вижу тебя в зимние предсвадебные дни. Я не знаю, любишь ли ты меня тогда. Но ты удивительна, ты бесподобна, ты терпишь героические муки униженного  инстинкта, ты неповторимо высока в горечи своего стыда и в соседстве с моей мерзостью, ты приходишь и уходишь, и мне не приходится глядеть внутрь себя, чтобы знать, люблю ли я тебя или нет: ты сама живое, движущееся изображение моего чувства, я его считываю с каждой твоей улыбки, с каждого поворота головы или плеча. Это ты, ты и сейчас такая, именно ты должна была стать моей женой, я был счастлив, я счастлив и сейчас тобой, то есть это счастье осталось, но его уже нет для нас, мы от него оторвались и летим неизвестно куда…» (VII, 741).

Но и в письме Цветаевой 31 июля — та же «высотная» лексика. Он сумбурно пытается объяснить, чем для него является жена и семья (не произнося этих слов), называя это «силой судьбы и высотой» (VII, 752), но уже в следующем абзаце говорит о страхе, что Цветаева может перестать быть ему «тем высоким захватывающим другом, какой мне дан в тебе судьбой».

Между тем снова начали приходить письма от жены. В них прежние обиды, упреки и условия. Он воспринимает их как нечто абсолютно чуждое ему, как очевидный развод , с мыслью о котором он уже свыкся. «Дал улечься минутной горечи. Пишу дальше. У меня к тебе ничего, кроме участья и желанья блага тебе, нет. Никакой вражды. Но ты, Женя, адресуешь письмо к слабому, нуждающемуся в тебе человеку, который без тебя пропадет, который молит твоей любви, какой угодно, который любой ценой, во что бы то ни стало хочет жить с тобой, и вот ты ему перечисляешь свои условья, при которых пойдешь на эту жертву. Это не мой случай, Женя» (VII, 755).

А он и вправду всеми своими письмами молит о любви — но не «какой угодно». Снова вспоминается сонет Китса, его начало:

 

Пощады! Милосердия! Любви!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату