Александру Трифоновичу были свойственны редкостная совестливость и величайшая чуткость. Избранный депутатом, он попросту страдал от фактической невозможности помочь морю разливанному «жилищно-паспортного» и прочего горя. «Порой кажется, что нет и самой советской власти, или она настолько не удалась, что хуже быть не может», — пишет он после очередного приема в райсовете.
И это лишь одно из проявлений впечатляюще отразившегося в тетрадях
процесса «самоизменения» (понравившееся поэту выражение Маркса), трудного, мучительного «освобождения от иллюзий и всяческой „мифологии”» (по его собственному определению).
«Как не вдруг и с каким трудом изживают себя формы политической жизни, обреченные на слом», — пишет Твардовский вскоре после потрясшего его вторжения в Чехословакию.
Это «торможение» явственно и трагично сказалось и на судьбе «Нового мира», все яснее обозначавшаяся оппозиционность режиму которого вызвала, по выражению поэта, «организованный и целенаправленный всесторонний натиск» на его любимое детище.
Помимо постоянных цензурных придирок и доносов в ЦК, не просто «вымарок», но изъятия множества материалов из готовых номеров, выход которых в результате надолго задерживался, а также печатной критики «порочной линии» журнала, широко практиковалась организация якобы «читательских» писем того же рода.
«Не схожу ли я с ума? — записывал Твардовский после одной из таких массированных атак. <…> Нет сил быть подробным в изложении всей той лжи, заушательства, оскорблений и облыжных политических обвинений, которые обрушиваются на журнал и на меня уже столько времени и в таких формах перед лицом миллионов читателей…»
Эта многолетняя «политика организованного удушения журнала», как еще в 1966 году определил происходящее Александр Трифонович, увенчалась беспрецедентным вмешательством в его права как главного редактора: не только устранением ближайших сотрудников, но и «десантированием» в редколлегию совершенно чуждых, а то и попросту откровенно враждебных поэту персон вроде критика Овчаренко, только что подвергшего грубым и лживым нападкам поэму «По праву памяти» [2] .
Протест поэта, адресованный «самому» Брежневу, не возымел действия: этот пародийный «Ильич» еще несколько лет назад заявлял на заседании Политбюро, что нечего «крутиться вокруг Твардовского и Симонова, не замечая, что вокруг нас растут замечательные кадры», только что не текстуально повторяя печально известное сталинское «незаменимых у нас нет!».
«Освобождение от обязанностей главного редактора» (незабвенный бюрократический слог!) стремительно обострило подготовленную всеми предшествующими мытарствами болезнь Твардовского.
«Свободой» (именно так, в кавычках, употребляется это слово в тетрадях) ему не пришлось воспользоваться — даже для того, чтобы написать задуманную книгу «16 лет в „Новом мире”».
Что ж говорить о давних планах — романе «Пан» (так прозвали отца поэта) — этой, как мечталось, главной его книге…
«М[ожет] б[ыть], жизнь кончилась, осталось дожитие, — записывал Александр Трифонович „на свободе”, — хоть не верю в это, верю в жизнь, чую за собой еще силы и возможности».
И ведь кроме «Пана», были у него и другие замыслы, как узнаешь из давней, 1966 года, записи: «…совершу кругосветное путешествие по воде и запишу все по-манновски со всякими отвлечениями и т. п.».
То есть в духе любимого им Томаса Манна, многочисленные выписки из книг которого и само это имя неоднократно встречаются в тетрадях.
Возможно, это пристрастие (если не любовь) поэта для многих читателей покажется неожиданным. Впрочем, однако, как и другие «симпатии» Твардовского — к «чистому золоту» («в поэтическом и этическом, в неразрывности этих смыслов») писем Марины Цветаевой или «чудесной растрепанности (как бы!) изустной речи» — эпистолярной же — Пастернака. К слову сказать, и строки стихов последнего нет-нет, да и мелькнут в тетрадях, то в кавычках, то без: «Домой, в огромность квартиры…».
А вот обычно придирчивый и суровый к «громким», эстрадным шестидесятникам, Твардовский после нескольких замечаний о стихах Беллы Ахмадулиной вдруг «обрывает» себя: «Но — поэт».
В который раз обратясь к «Войне и миру», он замечал: «Сколько не бывших на памяти у меня троп, закоулков, нежданных узлов и связок нахожу сейчас, а казалось бы, все читано-перечитано, знато- перезнато».
И разумеется, нисколько не равняя тетради с великой книгой Толстого, скажу, что в них тоже, помимо главного сюжета — жизни, по тютчевскому словцу, «невозвратимо пережитой» в трудах и