…Известно, что в молодости Достоевский, принадлежа к кружку Буташевича-Петрашевского, горячо увлекался идеями фурьеризма. Пережив на каторге глубокий религиозный переворот, писатель вовсе не утратил вкуса к вопросам социального устройства, соотношения между христианским идеалом и конкретными формами жизнеустроения. Набиравшие тогда силу идеи светского гуманизма рассматривались им как великий соблазн и мировоззренческий вызов — и в то же время обладали для него чуть ли не магнетической притягательностью.
Двумя главными пунктами его полемики с социалистическими “благодетелями человечества” были рационалистическая умозрительность их прожектов, не учитывающих реальную сложность человеческой природы, и опасность бездуховности, вытекающая из удовлетворения единственно материальных потребностей человечества.
Достоевский внимательно и пристрастно следил за развитием современных ему социалистических и прогрессистских концепций, поставивших в повестку дня рост благосостояния человечества и справедливое распределение материальных благ. Увлеченный спором знаменитых эмигрантов Герцена и Печерина, он много размышлял о роли “материальной цивилизации”, о “стуке колес повозок, подвозящих хлебы голодному человечеству”. В “Дневнике писателя”, в своих поздних романах Достоевский приходит к выводу: идея накормить голодных, избавить страждущих от нехватки и лишений есть “идея великая, но не первостепенная”. Более того, в ней таится опасность для религиозного идеала. В новом мире, построенном по законам социальной гармонии и достигшем материального изобилия, но лишенном идеи бессмертия души, люди забудут о любви, милосердии, нравственном совершенствовании и придут в конечном итоге к выхолощенному гедонизму, к хаосу войны всех против всех или к жесточайшему деспотизму.
В этой связи Достоевский вспоминал об одном из евангельских искушений Христа — предложенном Дьяволом чуде превращения камней в хлебы. Он писал (в “Дневнике писателя”): “Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту. Христос же знал, что одним хлебом не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии”.
Но ведь очень схожая проблематика находилась в фокусе интересов и забот братьев Стругацких в начале их творческого пути!
В своих произведениях этого периода, еще брызжущих наивным оптимизмом и почти щенячьей радостью предвкушаемой будущей жизни, они задумываются и о том, что так волновало и раздражало Достоевского, — о “душе человеческой при социализме”, если воспользоваться названием известного эссе Оскара Уайльда. Как добиться того, чтобы она — душа — “трудилась”, не зарастая жиром и коростой инерции, эгоизма, самодовольства? Как сохранить и приумножить духовность в жизненном пространстве человека?
Да какая такая духовность у “коммунаров”, в атеистическом, обезбоженном обществе? — воскликнет кто-нибудь из неофитов православной ортодоксии.
И при чем здесь опять же Достоевский? Но вот сам Достоевский ортодоксом не был и к коренным проблемам человеческого бытия подходил вовсе не догматически. Вспомним хотя бы воображенные Версиловым в “Подростке” картины грядущего Золотого Века человечества — после смерти Бога: “И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. < …> Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к тому, кто и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо. <…> Они стали бы замечать и открыли бы в природе такие явления и тайны, каких и не предполагали прежде, ибо смотрели бы на природу новыми глазами, взглядом любовника на возлюбленную. Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это — все, что у них остается. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы всем все свое и тем одним был бы счастлив. Каждый ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле — ему как отец и мать”.
Если отвлечься от “жалостного” колорита, похоже на отрывок из фантастического социально- утопического романа. Конечно, у Достоевского встречались и намного более суровые пророчества относительно будущего человечества “при атеизме” — вспомним хотя бы сон Раскольникова в эпилоге “Преступления и наказания” или мрачные периоды поэмы о Великом инквизиторе.
А что же Стругацкие? Они в этой фазе своего развития вовсе не обеспокоены перспективой сиротства человечества после отказа от “концепции Бога”. “И никаких богов в помине — лишь только дела гром кругом” — эти слова Окуджавы они могли бы выбрать своим девизом. Однако это вовсе не значит, что в будущее они смотрели с бездумным оптимизмом, уповая, вместе с заскорузлыми догматиками, на автоматическое перерождение людей под влиянием коммунистического “способа производства”. Нет, им было важно понять и предсказать, что конкретно изменится в материи повседневности, что побудит людей будущего жить и действовать по-новому. Они хотели в своих произведениях хотя бы эскизно представить modus vivendi и modus operandi “коммунаров”.
Интересно при этом, что подход Стругацких, если спроецировать его на актуальную полемику, которая велась в 60 — 70-е годы XIX века, оказывался, как ни странно, ближе к позиции Достоевского. В самом деле, его противники из “социалистического лагеря” — Герцен, Огарев, Михайловский, Ткачев и другие — видели в преодолении зол и язв современной им цивилизации главную практическую цель. Нищета, невежество, порабощение, эксплуатация, сословная иерархия — все это надлежало искоренить, и задача эта представлялась им столь эпохальной, запредельной, что о дальнейшем можно было пока не задумываться. “Сначала накорми, а потом и спрашивай с них добродетели”. Достоевский же, органически приверженный духу философии “как если бы”, своей мыслью легко преодолевал расстояния, барьеры, препятствия и говорил: “Ну вот, искомое состояние достигнуто — что дальше?”
Именно с этой позиции стартовали и Стругацкие. В начале 60-х годов, но уже ХХ века, задача избавления от голода и болезней, достижения материального изобилия выглядела все еще грандиозной, но уже достижимой для человечества как в его капиталистической, так и в социалистической ипостаси. Поэтому связанные с этим вопрошания и предостережения Достоевского становились для Стругацких актуальнее, чем практический пафос тогдашних поборников науки и прогресса.