для общества в целом — нет, хотя что может быть плохого в Дне гражданского единства, который отсылает нас к Минину и Пожарскому? Но этот праздник не отвечает нам на вопрос: как он связан с нашей сегодняшней жизнью, с судьбой наших детей, с государством, внутри которого мы живем?”, — пишет Александр Архангельский (“Литератор — профессия, писатель — призвание”. — “Православие и мир”, 2010, 27 сентября <http://www.pravmir.ru> ).
Поэт Рубинштейн. Беседовала Соня Бакулина. — “
Говорит Лев Рубинштейн: “А читал я очень много — с фонариком под одеялом. Как-то я решил провести эксперимент и перечитать все свои любимые детские книжки. Какие-то авторы, от которых я в детстве был без ума, как, например, Майн Рид, оказались сущим барахлом. „Остров сокровищ” и „Три мушкетера”, напротив, оказались совершенно не детскими книгами”.
“В поэзии и искусстве для меня всегда была важна уникальность. На этом пути я много чего перепробовал. Чтобы стать узнаваемым с первой ноты, необходимо найти свой жанр. Одно время я работал в библиотеке, где занимался каталогами. Библиотечные карточки были для меня обыкновенным рабочим материалом, которым я пользовался еще и в качестве черновиков для написания стихов. Однажды мне пришло в голову, что это никакой не черновик, а самое настоящее литературное произведение! Библиотечная карточка отзывалась различными культурными реминисценциями в сердце любого гуманитария, была тактильно привычна для всех интеллигентов того времени. Вот я и стал делать картотеки. Меня устраивало то, что они существовали в одном экземпляре. Кое-что я копировал, чтобы подарить друзьям и близким. Потом появился один сумасшедший издатель-энтузиаст, которому полюбилось мое творчество, и он решил меня издать. В начале 90-х вышли три мои картотеки, которые сегодня являются большим раритетом”.
Пришло время молчания. Финалист “Большой книги” Герман Садулаев о будущем Толстом, чеченской мифологии и отсутствии творческих планов. Беседу вела Ольга Рычкова. — “Российская газета” (Федеральный выпуск), 2010, № 220, 30 сентября.
“ РГ: Несколько лет назад в журнале „Знамя” вы опубликовали так называемую реконструкцию чеченского эпоса „Илли”, отметив в предисловии: „Погибший в младенчестве этнос чеченцев не успел сформировать своих Вед, своей Илиады, Старшей и Младшей Эдды, Калевалы. Пусть читатель простит меня за то, что я, со своими скромными способностями и познаниями, решил записать нерожденный чеченский миф, чтобы оставить в истории и литературе память о своей земле и своем народе”.
И добавили, что „это произведение еще не закончено”. Работа над ним продолжается?
Герман Садулаев: Несколько лет назад я был очень наивным. Думал и говорил с таким пафосом. Это было довольно искренне и мило, но прошло. Меня по-прежнему интересуют мифы и мифотворчество — более чем что-либо иное в искусстве. Но я едва ли верю теперь, что могу „оставить в истории память о своей земле”, и все такое. Это определяется слишком многим, кроме самой словесности. Тем не менее „Илли” — очень интересная реконструкция: она встраивает разрозненные сказки и предания вайнахов в общий контекст индоевропейской мифологии. В действительности все дошедшие до нас памятники письменности являются именно такими реконструкциями — они составлялись, конечно, не безымянной массой, а такими же литераторами своего времени, которые, будучи под сильным влиянием современной им культуры и эпохи, предпринимали попытку консолидировать и зафиксировать уже исчезавшие на тот момент бессистемные устные предания. Но моя попытка предпринята слишком поздно по часам истории этноса. Да и по моим личным часам тоже. Чтобы творить миф, и этнос и поэт должны быть молоды, наивны, наполнены пафосом, верить, что воздвигают нерукотворный, и далее по тексту. А мы все как-то быстро, в одночасье по космическим меркам, повзрослели или, что то же самое, постарели. Время мифа прошло. Потом было время пародии, но и оно проскочило как-то очень быстро. Наверное, теперь пришло время молчания”.
Резекция мифов под местным наркозом. [Беседа] — “Один з нас”, 2010, № 64 <http://intl.gayua.com/on>.
Говорит Дмитрий Кузьмин: “Я не думаю, что образ гея, извлекаемый из моих стихов, можно считать пропагандой: этот образ равно далек и от мачистской всепобедительности в манере Ярослава Могутина, на которую могут повестись эстетствующие фашизоиды (я притом совершенно не против Могутина, но это другая тема), и от блажной жалостливости карнавального уродца Моисеева, призванной пробуждать материнское чувство в климактерических дамах. Для пропаганды этот образ, я извиняюсь, слишком живой и слишком частный. Но для некоторой референтной группы (а стихи, как и вообще все в культуре, не бывают „для всех”: во всяком тексте запрограммированы определенные требования к читателю) этот образ срабатывает: позволяет самоидентификацию и, следовательно, сопереживание — но не по принципу „я гей и он гей” (мало ли кто гей — что ж теперь, каждому сопереживать?), а, совершенно наоборот, по совпадению каких-то