И он послушно улыбается, отвернувшись от неё и время от времени кивая головой.
О, эта его покладистость — которая становится очевидной сразу после того, как он очередной раз нашкодит — как с той певичкой на глазах у всех. А она — она молчала на людях, даже наедине не устраивала ему скандалов, кроме уж совсем запущенных случаев.
Зато, отвязавшись, он становился послушным и потакающим ей во всём. Ей это нравилось — исполнялся любой её каприз, даже самый замысловатый, ведь, несмотря ни на что, он добился таких глобальных побед, достиг таких высот, на которых теряется любой промах.
— Улыбайся! — говорит она сама себе, когда, забывшись, вдруг на секунду представляет, как бы он отреагировал, если бы она ему рассказала всю правду о том выкидыше, случившемся во время одного из первых его загулов. Он тогда тоже каялся, обещал, забрасывал телеграммами... С телеграммы у них когда-то всё и началось — так он сделал предложение, она даже улыбнулась, когда ей вручили те строки, где в телеграфном стиле он предлагал, обязался и умолял...
— Улыбайся! — снова одёргивает она его, о чём-то задумавшегося и вяло помахивающего рукой толпе встречающих.
И он уже не успевает улыбнуться, ослушавшись её в последний раз — не по своей вине замолкая навеки и забрызгав кровью из простреленной головы её розовый костюм от Шанель.
И никто не видит, как из здания книжного склада выходит мужчина с немного искусственной улыбкой на лице.
Сон
Летом она никуда не выезжает.
В любой день после обеда её можно застать на берегу реки, одну, чуть смежившую веки или задремавшую и склонившую голову на грудь. Она уже не в том возрасте, чтобы сидеть на земле, как тогда, а потому для неё устроена небольшая беседка — ничего лишнего, только крохотная скамеечка и небольшая арка из плетёного тростника над ней.
Всё как всегда — так было и десять лет назад, и тридцать, и даже раньше. Сначала она сидит с закрытыми глазами, оставляя крошечные щелки между веками, надеясь увидеть через них то, повторения чего она ждёт все эти годы. Тогда, в юности, ей бы, наверное, помешала длинная чёлка или ресницы — густые, через которые разглядеть ничего не удавалось. Но ресницы уже давно не те, как и она сама, дремлющая на берегу реки и вспоминающая жизнь — поездки, путешествия, мужчин, добивавшихся её расположения, женщин, мнящих себя соперницами. Но все эти воспоминания ничто по сравнению с тем погожим деньком, о повторении которого она мечтает многие годы, хоть так и не знает, что это было — сон или явь.
Сегодня ей как-то особенно не по себе, и, может быть, всё случится именно сегодня, думает она, ощущая холод в подушечках пальцев и какую-то особенную ясность ума, будто она теперь всё поняла и узнала обо всём сущем. Вскоре она уже склоняет голову на грудь, и Кролик в лайковых перчатках, бормочущий себе под нос что-то суетливое, даже прислушивается на секундочку к её дыханию, но ему некогда, он опаздывает, Герцогиня будет в ярости.
Вечером, когда он пробегает мимо, она сидит в той же позе, со склонённой головой и неестественно счастливым выражением лица. Уже миновав беседку, он зачем-то возвращается, достаёт из жилетного кармана раскрошенный кренделёк и кладёт ей на колени.
Но она уже не здесь.
Отец
В комнате хорошо натоплено — так, как он любит.
Он не переносит холод ещё с молодых лет, когда долгими зимними вечерами приходилось сидеть в избе и смотреть в окно, пережидая, когда закончится затяжная метель и можно будет выйти на улицу, подставив солнцу лицо. После метелей приходило тепло, и на весеннем солнце у него вылезали на лбу, на щеках, на носу смешные веснушки, которые так нравились ей. Ему с ней было хорошо, но он тогда сказал что-то сухое и бравурное, вроде “Я не могу располагать собой!” — и ушёл.