что-нибудь бормочет тихо.
Весьегонск, бормочет он, Весьегонск…
А чё Весьегонск? Ну чё это за город, папа? Выдуманный городишко, дрянь какая-нибудь. Леспромхоз да винзавод. Вот тебе и весь Весьегонск. Другое дело село Пашуково Ногинского района, где ты родился. Речки Жмучка да Пруженка. Видишь, я все помню! Да-да! Все-все! Например, я помню, папа, как ты меня стыдился. Везешь, бывало, меня в автобусе и стыдишься. А как тебе стыдно было вести меня в свою школу?! Помнишь, как тебе, директору школы, было стыдно, что твой сын такой уродец?
Можешь рассказать о рисунках в комнате твоего сына. Да, да, непременно. Смотрите, вот они. Митя специально, чтобы сделать приятно Риелтору, развесил в пространстве рисунки, начертанные рукой его матери.
На больших, ветхих, пожелтевших за эти годы листах ватмана, заключенных в рамки и взятых под стекла. Привлекают простота, четкость и непосредственность черного цвета на белом фоне; изображения полнятся жизнью и светом. Они производят хорошее впечатление и могут расположить к себе умудренного жизнью человека.
Особенно хорошее впечатление производит черно-белая Стрекоза. Изящное узловатое насекомое из отряда ложносетчатокрылых. Насекомое-вамп. Длинное, тонкое, сильное и сексуальное тело, две пары больших прозрачных крыльев, производящих при полете характерный шум.
С длинным тонким телом и двумя парами больших прозрачных крыльев. Егоза, непоседа. Тютчев. Именно таким ты, Митя, был в те годы, когда моя жена еще считала нужным водить тебя в школу: ломкие юношеские крылья, фасетчатые глаза, егоза, непоседа, тютчев. И последнее всегда относилось к тебе не менее, чем первое. Егоза и тютчев — так тебя и называли в школе твои добрые отзывчивые сверстники — наш тютчев! Ты всегда был такой — ветреный любитель женщин со сложными от рождения глазами!
Да, папа, я очень любил женщин. Помнишь, как ты краснел в автобусе, когда я, подняв высоко палец, громко кричал тебе, папа, посмотри, мне нравится эта женщина! Папа, она мне нравится! И ты говорил мне, ничего, ничего, успокойся, сынок, успокойся, успокойся. И мучительно, страшно краснел! Потому что ты же был учитель, директор школы, кандидат наук, а у меня часто на губах была пена, и рот бывал открыт, я бы сказал — доверчиво распахнут навстречу всем ветрам.
Эти ветра, холодные, сизые и бодрые ветра провинции, залетали мне в рот и через него по трахеям и альвеолам забирались мне в душу. Я помню, отчетливо помню эти улицы, эту грязь, стоящую по колено в любое время года. И иногда, папа, я помню снег! И тогда его было много. Он падал, сыпался мне за шиворот, он проникал мне в сапоги и варежки на резинках! Он тихо сыпался мне в рот, когда у меня получалось открыть его пошире и постоять какое-то время вот так с закрытыми от восторга и ожидания глазами! Тихо постоять в тишине нашего двора. Я любил тишину, но я не был тихим ребенком, папа.
Нет, кричал я в автобусе во все свое горло, во весь свой исполненный души и снежных комьев рот, ты не понимаешь! Мне нравится эта женщина! О, этот крик, вырывающийся из самого сердца! И затем сразу пронзительным звонким шепотом: папа, можно ее погладить?! И тянулся рукой к телу женщины, нашей невольной спутницы, смущенной и не знающей, что в данной ситуации ей предпринять. Я помню, как сбивчивым яростным шепотом ты в ответ: нет, сынок, не гладь ее, не надо! Ну папа! Нет, сынок! Ну папа же!
Народ в автобусе, естественно, начинал смеяться. А чего им было смеяться, папа? Вот рассуди сейчас по-человечески, было ли им чего смеяться, а тебе стыдиться? Было ли чего? Ведь это так естественно — влечение одного тела к другому, забота мужчины о продолжении рода, поиск возлюбленной! Ведь это все необходимым образом заложено в нас самим Богом! Так чего было смеяться? И смущаться? Не стоило ли тебе, отец, внимательно отнестись к столь решительным и определенным порывам моего естества?! Подумай, может быть, стоило тебе подойти, не чинясь, к той или иной представительнице рода человеческого и сказать ей, без ложного смущения и того дьявольского страха жизни, который в тебе всегда жил: милочка! Мой сын желает вас! Он как раз вошел в ту пору своего развития, когда способен самостоятельно определять выбор между тем, что хорошо, и тем, что плохо, между тем, чему должно быть, а чему быть и вовсе не должно!
Да, он слегка косит. Да, я сам пошил ему жилетку со свинцом внутри, чтобы нагрузить его шальные и разболтанные с самого младенчества нервы. Да, он способен работать в офисе только за лэптопом и не переносит громких звуков! Но боже мой! Разве это самое главное в мужчине?! Разве его мужественность, его готовность к продолжению рода, его решительный настрой на это продолжение умаляются тем, что он смотрит на мир немного снизу вверх? Что за нелепость, милочка, эти ваши вечные отговорки! Вам нужно сейчас спешить? Вы торопитесь на работу? Хорошо! Пускай! Настоящее чувство как раз и определяется теми препятствиями, которые оно способно преодолеть, теми трудностями, которые ставят время и рок на его пути! Мой сын готов сейчас уехать вместе со мной в наш дом или, скажем, куда- нибудь за город дышать свежим воздухом, рыбачить на просторах Ладоги или, еще лучше, Белого моря! О, простор морской необъятный! О, Беломорье, край привольный и дикий!
Но нынче же в полночь мы оба будем вас ждать у себя! И если это не так, то пусть я забуду все три закона Ньютона! И ноосфера пусть отвергнет меня! Да простит нам Вернадский эту поэтическую вольность!
Ну что вы, я смущена, я не готова, говорит молодая дама в кашне и с желтым смешным зонтиком, украшенным по краям какой-то нелепой бахромой, я не готова. Нам с отцом понятно, что она страшно рада, но еще не может до конца поверить своему счастью. Я никак не ожидала, что все так обернется! Дело в том, товарищ директор школы, что для меня это рядовая поездка в Пашуково! Я просто ехала туда, чтобы проведать свою одинокую мать! Понимаете, я для нее снимаю дачу с мезонином в большом дачном поселке